Я испытывал какое-то особенное ощущение, водя Аннунциату по тем самым залам, где играл в детстве и слушал объяснения картин из уст Франчески, забавлявшейся моими наивными вопросами и выражениями. Я знал здесь каждую картину, но Аннунциата знала и понимала их еще лучше. Суждения ее были поразительно метки; от ее зоркого взгляда и тонкого эстетического чутья не ускользало ни одной истинно прекрасной подробности.
Мы остановились перед знаменитой картиной Джерардо дель Нотти «Лот и его дочери». Я стал восхвалять яркость и живость, с какими изображены Лот и его жизнерадостная дочь, а также яркое вечернее небо, просвечивающее сквозь темную зелень деревьев.
— Кистью художника водило пламенное вдохновение! — сказала Аннунциата. — Я восхищаюсь сочностью красок и выражением лиц, но сюжет мне не нравится. Я даже в картине прежде всего ищу известного рода благопристойности, целомудрия сюжета. Вот почему мне не нравится и «Даная» Корреджо; сама она хороша, амурчик с пестрыми крыльями, что сидит у нее на постели и помогает ей собирать золото, божественно прекрасен, но самый сюжет меня отталкивает, оскорбляет, если можно так выразиться, мое чувство прекрасного. Потому-то я так высоко ставлю Рафаэля: он во всех своих картинах — по крайней мере, известных мне — является апостолом невинности. Да иначе бы ему и не удалось дать нам Мадонну!
— Но совершенство исполнения может же заставить нас примириться с вольностью сюжета! — сказал я.
— Никогда! — ответила она. — Искусство во всех своих отраслях слишком возвышенно и священно! И чистота замысла куда более захватывает зрителя, нежели совершенство исполнения. Потому-то нас и могут так глубоко трогать наивные изображения Мадонн старых мастеров, хотя зачастую они напоминают китайские картинки: те же угловатые контуры, те же жесткие, прямые линии! Духовная чистота должна стоять на первом плане как в живописи, так и в поэзии. Некоторые отступления можно еще допустить; они хотя и режут глаз, но не мешают все-таки любоваться всем произведением в его целости.
— Но ведь нужно же разнообразие сюжетов! Ведь не интересно вечно...
— Вы меня не так поняли! Я не хочу сказать, что надо вечно рисовать одну Мадонну. Нет, я восхищаюсь и прекрасными ландшафтами, и жанровыми картинками, и морскими видами, и разбойниками Сальваторе Розы. Но я не допускаю ничего безнравственного в области искусства, а я называю безнравственною даже прекрасно написанную картину Шидони в палаццо Шиариа. Вы, верно, помните ее? Двое крестьян на ослах проезжают мимо каменной стены, на которой лежит череп, а на нем сидят мышь, червь и оса; на стене же надпись: «Et ego in Arcadia».
— Я знаю ее! — сказал я. — Она висит рядом с прекрасным скрипачом Рафаэля.
— Да! — ответила Аннунциата. — И упомянутая надпись гораздо более подходила бы к картине Рафаэля, чем к той, отвратительной!
Очутившись с нею перед «Временами года» Франческо Альбани, я рассказал ей, как нравились мне эти маленькие амурчики, когда я был ребенком, и как весело я проводил время в этой галерее.
— У вас были счастливые минуты в детстве! — сказала она, подавляя вздох, вызванный, может быть, воспоминаниями о ее собственном детстве.
— Так же, как и у вас, конечно? — сказал я. — В первый раз я видел вас веселым, счастливым ребенком, предметом общего восхищения, а во второй раз встретил знаменитой артисткой, сводившей с ума весь Рим! Вы казались тогда счастливой, и, надеюсь, что оно так и было?
Я слегка наклонился к ней; она посмотрела на меня грустным взглядом и сказала:
— Счастливое, осыпаемое похвалами дитя скоро стало круглой сиротой, бесприютной птичкой на голой ветке; она умерла бы с голоду, если бы не всеми презираемый еврей! Он заботился о ней до тех пор, пока она не смогла подняться на собственных крылышках над бурным морем житейским. — Она умолкла, покачала головой и затем продолжала: — Но такие истории вовсе не занимательны для посторонних, и я не знаю, зачем завела разговор об этом!
Тут она хотела встать, но я схватил ее руку и спросил:
— Разве я для вас совсем посторонний?
Она молча поглядела перед собой и сказала с грустной улыбкой.
— Да, и я видела хорошие минуты в жизни и... — добавила она с обычной веселостью, — только их и буду помнить! Наша встреча в детстве и ваши воспоминания заставили и меня углубиться в прошлое и созерцать его картины, вместо того чтобы любоваться окружающими нас.
Вернувшись в отель Аннунциаты, мы узнали, что без нас был Бернардо; ему сказали, что Аннунциата со своей старой воспитательницей и со мной куда-то уехали. Я мог представить себе его досаду, но вместо того, чтобы опечалиться за него, как прежде, продолжал питать к нему вызванные во мне моею любовью к Аннунциате неприязненные чувства. Что ж, он сам так часто желал, чтобы я наконец выказал характер, хотя бы даже против него самого! Ну вот, пусть теперь полюбуется!
В ушах моих не переставали раздаваться слова Аннунциаты, сказавшей, что бесприютную птичку приютил всеми презираемый еврей. В таком случае Бернардо не ошибался! Это ее он видел у старика Ганноха! Обстоятельство это бесконечно интересовало меня, но как завязать с ней об этом разговор?
Явившись к ней опять на другой день, я узнал, что она разучивает в своей комнате новую партию. Пришлось вступить в беседу со старухой, которая оказалась еще более глухой, нежели я предполагал. Она, по-видимому, была мне очень благодарна за то, что я занялся ею. Мне вспомнилось, как ласково она посмотрела на меня после моей импровизации, — значит, она поняла ее?
— Да! — ответила она. — Я поняла все, отчасти из выражения вашего лица, отчасти из некоторых отдельных слов, долетевших до меня. Ваша импровизация была прекрасна! Так же вот, исключительно благодаря мимике Аннунциаты, понимаю я и ее пение. Зрение мое стало лучше с тех пор, как слух ослабел.
Затем она начала расспрашивать меня о Бернардо, который приходил вчера без нас, и очень жалела, что ему не удалось сопровождать нас в галерею. Вообще, она проявила к нему необычайный интерес и сочувствие.
— Да! — сказала она, когда я заметил ей это. — Он благородный человек! Я знаю о нем кое-что! Да наградит его за это Бог христиан и евреев!
Мало-помалу старуха разговорилась; любовь ее к Аннунциате высказывалась просто трогательно; из отрывочных и не вполне ясных рассказов ее я успел узнать, что Аннунциата испанка родом, ребенком была привезена в Рим, здесь осиротела и была взята на попечение старым Ганнохом, который когда-то бывал в Испании и знавал ее родителей. Спустя несколько времени ее опять отправили на родину, и она воспитывалась там у одной дамы, которой и была обязана обработкой своего голоса и драматического таланта. Когда Аннунциата подросла, в нее влюбился какой-то знатный вельможа, но равнодушие красавицы ожесточило его, и любовь его перешла в ненависть. Старуха, видимо, не хотела приподымать завесы, скрывающей какие-то ужасные подробности; я узнал только, что жизни Аннунциаты угрожала опасность, что она бежала в Италию, в Рим, и скрылась у Ганноха, в гетто, где ее едва ли стали бы искать. Происходило все это только полтора года тому назад. Тогда-то Аннунциата, вероятно, и видела Бернардо и угощала его вином, о чем он столько раз рассказывал. Разумеется, с ее стороны было очень неосторожно показываться постороннему, ведь она во всех должна была видеть подосланных к ней убийц! Впрочем, она знала, что Бернардо не из таких; она ведь слышала одни похвалы его мужеству и благородству. Скоро они узнали, что гонитель Аннунциаты умер; она уехала, поступила на сцену и стала разъезжать по разным городам, восхищая всех своим дивным голосом и красотой. Старуха сопровождала свою питомицу в Неаполь, где та пожала первые лавры, и с тех пор не покидала ее.
— Да, она сущий ангел! — прибавила словоохотливая еврейка. — Благочестивая, как и следует быть женщине, и умница вдобавок! Дай Бог всякому быть такою!
Только что я вышел из отеля Аннунциаты, грянул пушечный выстрел, за ним другой, третий — без конца. По всем улицам и площадям, изо всех окон, со всех балконов палили из ружей и маленьких пушек в знак того, что пост кончился. В это же время были убраны и черные занавеси, скрывавшие в течение пяти долгих недель в церквах и часовнях все картины; все сияло пасхальной радостью. Время скорби миновало, завтра начиналась Пасха, день всеобщей радости, вдвойне радостный для меня: Аннунциата пригласила меня сопровождать ее на торжественное богослужение и иллюминацию собора.
Звонили во все колокола; кардиналы мчались в своих пестрых каретах с лакеями на запятках; экипажи богатых иностранцев и толпы пешеходов переполняли узкие улицы. На замке святого Ангела развевались флаги с папским гербом и изображением Мадонны. На площади святого Петра играла музыка, а вокруг расположились продавцы четок и лубочных картин, на которых был изображен папа, благословляющий народ. Фонтаны били ввысь радужными струями; вокруг всей площади шли ложи и скамьи для зрителей, и все эти места, так же как и самая площадь, были уже почти переполнены народом. Скоро едва ли не такая же огромная толпа хлынула на площадь из собора, где благочестивые люди усладили свои души пением, церковной церемонией и зрелищем священных реликвий — кусочков копья и гвоздей, служивших при распятии Христа. На площади словно волновалось море: несметные толпы народа, ряды экипажей, двигавшихся непрерывными рядами, крестьяне и мальчики, взбиравшиеся на пьедесталы статуй святых, — все это двигалось, колыхалось, шумело. Казалось, что в данную минуту здесь был налицо весь Рим. Вот шесть священников в лиловых облачениях торжественно вынесли из церкви на драгоценном троне папу; двое младших каноников обмахивали его колоссальными опахалами из павлиньих перьев; другие каноники кадили, а кардиналы шли сзади, распевая священные гимны. Навстречу процессии понеслись ликующие звуки музыки. Папу внесли по мраморной лестнице на галерею, и он показался с балкона народу, окруженный свитой кардиналов. Все пали на колени: и ряды солдат, и старики, и дети; одни иностранцы-протестанты стояли неподвижно, не желая преклониться пред благословением старца. Аннунциата стала на колени в карете и смотрела на святого отца растроганным взглядом; глубокая тишина царила на площади, благословение папы витало над головами присутствующих невидимыми огненными языками. Затем с балкона, где стоял папа, полетели в народ два листка: один с отпущением грехов, другой с проклятием против врагов церкви. Среди черни началась свалка: всякому хотелось получить хоть клочок их. Снова зазвонили колокола, сливаясь со звуками музыки. Я был счастлив, как и Аннунциата. Карета наша двинулась; вдруг мимо проскакал Бернардо; он раскланялся с дамами, но меня как будто и не заметил.
— Какой он бледный! — сказала Аннунциата. — Не болен ли он?
— Не думаю! — ответил я, отлично зная, что именно согнало с его щек живой румянец. И тут-то в душе моей созрело новое решение: я почувствовал, как искренно я люблю Аннунциату, осознал, что готов на все, если только она отвечает мне взаимностью, и решил бросить свое поприще, чтобы всюду следовать за нею. Я не сомневался в своем драматическом таланте, знал также, какое впечатление производит на всех мое пение, и мог надеяться с честью выступить на любой сцене, раз только отважусь на этот шаг. Ведь если Аннунциата любит меня, то какие же претензии может заявить Бернардо? Он и сам может посвататься за нее, если его любовь так же сильна, как моя! И если окажется, что Аннунциата любит его, я немедленно уступлю ему место! Все это, придя домой, я и изложил в письме к Бернардо. Думаю, что оно вышло сердечным и теплым, — я пролил над ним немало слез, напоминая Бернардо о нашей прежней дружбе и о моих чувствах к нему. Отослав письмо, я значительно успокоился, хотя одна мысль о том, что я могу лишиться Аннунциаты, терзала мое сердце, как коршун печень Прометея. Но печальные мысли сменялись надеждой всюду следовать за Аннунциатой, пожинать лавры вместе с нею, и я опять ликовал! Да, теперь мне предстояло выступить на жизненных подмостках уже в качестве певца и импровизатора!
После «Ave Maria» я отправился вместе с Аннунциатой и ее воспитательницей на иллюминацию. Весь фасад собора святого Петра, главный купол и оба боковые были изукрашены прозрачными бумажными фонариками, обрисовывавшими все контуры здания огненными линиями. Давка на площади, кажется, еще увеличилась против утренней; мы могли двигаться вперед только шагом. С моста святого Ангела перед нами развернулась полная картина иллюминации; гигантское здание, все залитое огнями, отражалось в мутных волнах Тибра, по которым скользили лодки, переполненные людьми и очень оживлявшие всю картину. Только что мы добрались до самой площади, где играла музыка, раздавался звон колоколов и шло всеобщее ликование, как был подан сигнал к фейерверку. Несколько сотен людей, облеплявших крышу и купола собора, по данному знаку вдруг зажгли смоляные венки, лежавшие на железных сковородах, и все здание было как будто охвачено пламенем, засветилось над Римом, как звезда над Вифлеемом! Ликования толпы еще усилились. Аннунциата вся ушла в созерцание дивного зрелища.
— Но все-таки это ужасно! — произнесла она. — Этот несчастный, который должен зажечь самый верхний огонек на кресте главного купола!.. У меня просто голова кружится при одной мысли об этом!
— Да, крест этот находится на одной высоте с вершинами высочайших египетских пирамид. Надо обладать большой отвагой, чтобы взобраться туда и укрепить там веревки. Зато святой отец и дает ему наперед отпущение всех грехов!
— Рисковать жизнью человека только ради минутного блеска! — вздохнула она.
— И также ради прославления Господа! — возразил я. — А как часто рискуют жизнью из-за меньшего!
Экипажи так и мчались мимо; большинство стремилось на холм Пинчио, чтобы оттуда полюбоваться иллюминацией собора и общим видом города, утопавшего в этом сиянии.
— Это, однако, прекрасная мысль, — сказал я, — осветить весь город сиянием, льющимся от святого храма! Может быть, обычай этот и подал Корреджо идею его бессмертной «Ночи»!
— Извините! — ответила она. — Вы разве не помните, что картина была написана ранее, чем воздвигнут самый собор? Идею эту он, наверное, почерпнул в собственной душе, и это, по-моему, еще лучше. Но надо полюбоваться иллюминацией издали. Что, если поехать на холм Марио? Там нет такой давки, как на Пинчио. И мы как раз недалеко от ворот.
Мы обогнули колоннаду и скоро очутились за городом. Карета остановилась у маленькой гостиницы, расположенной на вершине холма; вид отсюда открывался чудесный. Купол собора казался отлитым из солнечного сияния. Фасада, конечно, не было видно, но и это обстоятельство производило свое впечатление: составленный как бы из сияющих звезд купол словно плавал в сияющем воздухе. До нас доносились из города звон колоколов и музыка, кругом же царила темная ночь; даже звезды как будто померкли пред ослепительным пасхальным блеском Рима и мелькали на синем небе какими-то беловатыми точками. Я вышел из кареты и пошел в гостиницу, чтобы достать для дам вина и фруктов. Очутившись опять в узком проходе, где горела перед образом Мадонны лампада, я вдруг столкнулся лицом к лицу с Бернардо. Он был бледен, как и в тот раз, когда на него надели венок после декламации моих стихов. Глаза его горели лихорадочным огнем; он схватил меня за руку, словно бешеный.
— Я не убийца, Антонио! — воскликнул он каким-то странным, глухим голосом. — Не то бы я вонзил свою шпагу прямо в твое вероломное сердце! Но ты должен драться со мной, хочешь ты или не хочешь, трус этакий! Иди за мной!
— Бернардо, ты с ума сошел?! — вскрикнул я, вырываясь от него.
— Кричи, кричи громче! — продолжал он все тем же глухим голосом. — Пусть к тебе прибегут на помощь! Один на один ты не осмелишься драться! Но я убью тебя прежде, чем мне свяжут руки! — Тут он протянул мне пистолет. — Стреляйся со мной, или я просто убью тебя! — И он потащил меня к выходу. Я, защищаясь, направил пистолет прямо на него.
— Она любит тебя! И ты хвастаешься этим перед всеми римлянами, передо мною! Ты обманывал меня своими лукавыми, сладкими речами, хотя я и не подавал тебе к тому никакого повода!
— Ты болен, Бернардо! Сумасшедший, не подходи ко мне!
Но он бросился на меня, я оттолкнул его, раздался выстрел... Рука моя дрогнула, все заволокло дымом, но слух мой, мое сердце были поражены каким-то странным вздохом — криком его назвать было нельзя. Бернардо лежал на земле, плавая в крови. Я, как лунатик, стоял неподвижно, сжимая в руках пистолет. Испуганные голоса людей, выбежавших из гостиницы, и восклицание Аннунциаты: «Иисус! Мария!» — привели меня в себя, и тут только я почувствовал всю глубину случившегося несчастия.
— Бернардо! — отчаянно воскликнул я и хотел припасть к его трупу, но возле него стояла на коленях Аннунциата, стараясь остановить лившуюся из раны кровь. Я еще вижу перед собою ее бледное лицо и твердый взгляд, который она вперила в меня. Меня точно пригвоздили к месту.
— Бегите, бегите! — кричала между тем старуха, таща меня за рукав. В приливе невыразимой скорби я воскликнул:
— Я невинен! Клянусь вам, я невинен! Он хотел убить меня, сам дал мне пистолет, и все вышло случайно. — И то, чего я при других обстоятельствах не осмелился бы высказать громко, сорвалось у меня теперь с языка в припадке отчаянья: — Аннунциата! Мы оба любили тебя! За тебя и я бы умер, как он! Кто же из нас двух был тебе дороже? Скажи мне! Если ты любишь меня, я попытаюсь спастись!
— Уходите! — сказала она, махая мне рукой и продолжая хлопотать над убитым.
— Бегите! — кричала старуха.
— Аннунциата! Кого же любишь ты? — спросил я, изнемогая от горя. Тогда она склонилась к мертвому, и я услышал ее плач, увидел, что она прижимается устами ко лбу Бернардо!
— Жандармы! — раздались голоса. — Бегите! Бегите! — и словно чьи-то невидимые руки повлекли меня оттуда.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |