Последний нищий там куда богаче,
Чем мы на Севере. Не может быть иначе:
Ведь перед ним сияет вечный Рим.
Ф. Шиллер
В каморке под крышей, где дремлет мать и страдает сын, так неуютно, так холодно; устремимся же прочь оттуда, прочь от стылого воздуха, от глубоких вздохов, улетим в большие роскошные залы, на теплый юг, и разыщем Наоми в Риме, городе памятников, «колоссе мира».
Легкий ветерок веет нам навстречу, лампады горят перед образами Мадонны, вокруг которых стоят на коленях красивые дети и поют с мягким южным выговором свои вечерние молитвы. Свет пробивается сквозь витражи церквей, где звучит пение хора и встречаются влюбленные. Крестьяне и нищие, закутавшись в плащи, укладываются спать на широких ступенях. Процессия людей в масках, со свечами в руках, вьется по узким извилистым улочкам. На площади перед венецианским посольством горят вделанные в стену факелы, перед ними стоят на страже конные папские солдаты. Сегодня бал у герцогини Торлониа. Большую часть приглашенных составляют чужеземцы, пришельцы из-за Альп. Колоннады ослепительно освещены, бюсты и статуи кажутся живыми в подвижном свете факелов; главная лестница украшена цветущими деревьями и пестрыми коврами; картинная галерея превращена в фойе для прогулок. В двух самых больших залах танцуют на сверкающем как зеркало паркете; в соседних комнатах расставлены карточные столы и устроены уютные уголки для беседы. В кабинете разложены гравюры, английские и французские газеты. Мы входим в больший из танцевальных залов. Вокруг сияют роскошные канделябры, шестнадцать люстр свисают с потолка. Прямо перед нами в большой нише исполинский Геркулес, корчась от боли, схватил Лика за ногу и за волосы, чтобы швырнуть его на скалы, — эта сцена составляет выразительный контраст с нежными танцевальными мелодиями и с веселыми улыбками молодых людей.
Граф увлеченно беседовал с итальянцем; его собеседник был красив, лицо его поражало благородством. Это был ваятель Канова, гордость Италии. Он указал на Наоми, кружившуюся в вальсе с молодым французским офицером.
— Редкостная красавица, — сказал Канова, — совершенное олицетворение настоящей римлянки! А между тем я слышал, что она с Севера.
— Это моя приемная дочь, — сказал граф. — А молодой офицер, с которым она танцует, — сын маркиза де Ребара, одного из знатнейших дворян Франции; это молодой человек выдающегося ума и талантов, я знаю его с шестнадцати лет.
Наоми, в расцвете юности и жизнерадостности, казалась младшей сестрой Тициановой Флоры или дочерью Форнарины Рафаэля — в ней было сходство с обоими этими портретами. Ее округлая белая рука покоилась на плече молодого маркиза. Высокий и стройный, с умным и живым взглядом, он был едва старше двадцати трех лет. Краски свежести и здоровья на его лице уже несколько поблекли, ибо молодой человек весьма усердно предавался наслаждениям, но тем более страстными были его глаза. После танца он усадил Наоми на роскошную софу и принес ей прохладительных напитков.
На Севере, где сейчас мела снежная вьюга, Кристиану в его бедной чердачной каморке снилась Наоми — она сидела на краю его дощатой кровати и, обвив руками за шею, целовала его в лоб. В Пратере спал Владислав в домике из деревянных планок, над его кроватью висел кнут; наезднику тоже снилась Наоми, и губы его кривились в презрительной усмешке. Но Наоми в эти радостные мгновения и думать забыла о них обоих.
— Как будто и не уезжал из Парижа, — сказал маркиз. — Все в точности как в наших салонах. Если хочешь получить представление о празднествах древнего Рима, этих веселых вакханалиях в четырех стенах, надо принять участие в пирушке молодых художников. Они пьют, увенчанные плющом, охлаждая разгоряченный лоб свежими розами. В Риме много художников, по большей части это немцы, так что развлекаются они в основном на немецкий лад. Французы, англичане и датчане присоединяются к ним порознь: ведь все художники входят в единую нацию — нацию людей духа. Когда я был здесь впервые, проездом, я участвовал в их своего рода современной вакханалии в Кампанье. Большинство переоделись в маскарадные костюмы, причем самые причудливые, и в таком виде рано утром выехали из города верхом на лошадях или ослах. Представьте себе — Зороастр выезжает на паре львов, которых изображают старые ослы, обряженные в папье-маше и шерстяные маски. Дон Кихот и Санчо Панса выглядят вполне уместно в его свите... Это было настоящее карнавальное шествие, с копьями, с деревянными саблями; песни на языках всех народов лились в утренней прохладе. За городом, у древних захоронений, где мы решили остановиться, нас поджидал трехглавый Цербер. На зеленом пригорке танцевали гномики; звучали пистолетные выстрелы, горели костры; ослы сбросили наземь уже не одного всадника, и китайский богдыхан лежал рядом с ее величеством царицей Савской. Никогда не забуду скачки: каждый жокей был настоящей карикатурой.
— А дамы тоже участвовали? — спросила Наоми.
— Да, и самых разных национальностей, — ответил маркиз, — я видел там как местных, так и иностранок. А вот в остериях, где каждый вечер собираются художники, дамы не бывают. Помимо того что это не принято, там так накурено, что француз едва может дышать. И все же те несколько раз, что я проводил вечер в остерии, я развлекался на славу. Все в жизни надо испытать! Будь я живописцем, я перенес бы эти пестрые компании на полотно, а будь я поэтом, не преминул бы написать о них водевиль.
— Вы меня соблазняете самой побывать там, — сказала Наоми. — Нельзя ли найти какую-нибудь дырочку, чтобы незаметно подсмотреть?
— Я рискну повести вас туда, только если вы переоденетесь в мужское платье.
— Северянка не позволит себе такого маскарада.
— У одного моего приятеля, — продолжал соблазнять маркиз, — завтра понтемолле. Это старинный обряд, нечто вроде посвящения. В стародавние времена, когда какой-нибудь известный художник приезжал в Рим, его земляки собирались, чтобы встретить его, у одного из мостов через Тибр, и в трактире неподалеку пили за вновь прибывшего. Теперь эта попойка происходит в Риме, в той самой остерии, где они собираются каждый вечер. Любой художник, знаменитый или никому не известный, становится равноправным членом братства, но только после того, как устроит «понтемолле», то есть заплатит за все вино, которое будет выпито в этот вечер всей компанией. Слуга знай ставит на стол полные бутылки. Существует определенный церемониал, очень веселый, после чего соискатель получает диплом и орден — это обыкновенная монетка на шнурке, но член братства должен носить ее на каждую пирушку. Орас Верне, Овербек и Торвальдсен тоже носят такой орден.
Начался новый танец, беседа оборвалась, и Наоми с маркизом снова заскользили в объятьях друг друга по сверкающему паркету.
На следующий день легкий кабриолет маркиза остановился на площади Испании, где жил граф. Маркиз пригласил Наоми прокатиться по Виа Памфилия.
Хотя это совсем близко от стен Рима, там чувствуешь себя как будто на лоне дикой природы. Города совсем не видно, зато открывается широкий вид на Кампанью, где водопровод в шесть миль длиной, вмурованный в каменные стены, возвышающиеся над землей, несет в Рим воду с гор, которые красивой волнистой линией ограничивают горизонт.
Хотя дело было в январе, солнце припекало, погода напоминала теплый сентябрьский день на Севере. Гордые пинии вздымали свои вечнозеленые кроны в чистое голубое небо. Заросли лавра и в особенности лавровишни придавали всему окружающему летний вид. Золотистые апельсины висели среди зеленой листвы, цвели розы и анемоны, и во всех аллеях из ваз и статуй били чистые струи фонтанов. Наоми снова заговорила о своем желании пойти вечером вместе с маркизом в остерию; она сказала, что к предстоящему карнавалу заказала себе мужской костюм и рубаху. Девушка молчала о том, что у нее был в запасе венский костюм жокея: его она бы все равно ни за что не надела, чтобы он не напоминал ей самой и графу о времени, которое следовало позабыть. Однако мужской наряд теперь у Наоми был, оставалось только уговорить отца, чтобы он разрешил пойти ей и сам тоже пошел с ними. Маркиз сказал, что с этим трудностей не будет.
Они объехали сад кругом и оказались снова у решетчатой калитки, выходившей на дорогу. На разбитой капители сидел монах-капуцин в коричневой рясе, в белой соломенной шляпе, защищавшей его голову от солнца, и в сандалиях на босу ногу.
Маркиз поздоровался с ним как со старым знакомым и рассказал Наоми, что этот монах иногда заходит к нему.
— Он собирает пожертвования для своего монастыря и, если остается доволен моим подаянием, угощает меня понюшкой табаку. Кстати, он ваш земляк — датчанин.
— Мой земляк? — удивилась Наоми и стала разглядывать монаха, но тот сразу же поднялся, перебросил через плечо кожаную суму и собрался уходить.
Наоми обратилась к нему по-датски. Кровь бросилась монаху в лицо.
— О Боже, я слышу датскую речь! — воскликнул он, и его глаза сверкнули. — Как давно я не слышал ее! Мне запрещено общаться с земляками, и я их избегаю. О Господи, вы из моей дорогой, любимой Дании!
— Вы оттуда родом? — спросила Наоми.
— Да, это моя любимая родина, — вздохнул монах. — Много счастливых дней прожил я там, но потом мне выпали на долю тяжелые испытания, и в конце концов я оказался здесь и в этом платье.
— В следующий раз, когда будете собирать милостыню для монастыря, — сказала Наоми, — зайдите ко мне в отель на площади Испании.
И она назвала фамилию своего приемного отца.
— Так вы его дочь! — сказал монах. — А меня неужели не узнаете? Я жил в Свеннборге, там у меня были жена и сын. Если б вы знали, какая мне выпала нелегкая судьба! Здесь бы я умер с голоду, если бы монастырь не принял меня в качестве нищенствующего брата.
Это был отец Кристиана; Наоми узнала его...
На закате, когда колокола зазвонили к вечерне, Наоми в мужском костюме, который был ей очень к лицу, и с изящными усиками уже ждала своих спутников. Приближалось время карнавала, да и вообще, полагала она, здесь, в Риме, такой маскарад вряд ли кого удивит. Граф, однако же, покачал головой. Слуга доложил о приходе молодого маркиза; не прошло и получаса, как они уже были на пути в остерию, где собирались художники.
Остерия находилась неподалеку от одной из церквушек, которых множество в Риме; днем она освещалась только через открытую двойную дверь; пол был вымощен простым булыжником. Вдоль одной стены из конца в конец проходила плита; на ней в несколько рядов горели конфорки под различными яствами, которые готовили кухарка, ее муж и два сына, не перестававшие за работой болтать и смеяться. В глиняных мисках были живописно разложены рыба и мясо, украшенные зеленью; посетитель мог выбрать, что ему нравится, и это блюдо сразу же готовилось и подавалось ему. За длинными деревянными столами сидели крестьяне с женами и пили вино из больших оплетенных бутылей. Венчик из красных свечей окружал изображение Мадонны, грубо намалеванное на стене. Нашлось место в зале и ослу со всей поклажей, по всей вероятности ожидавшему своего хозяина. Крестьяне наигрывали на разных музыкальных инструментах, и женщины хором подпевали им. У одной из стен, где кончалась плита, стояла синьора — хозяйка заведения, а рядом лежал в подвешенной к стене колыбельке младенец; он размахивал ручонками и с любопытством выглядывал, заинтересованный пестрой картиной всеобщего веселья.
Граф, маркиз и Наоми прошли через этот зал и поднялись по высокой каменной лестнице в другой, более просторный, где когда-то помещалась монастырская трапезная — монастырь давно снесли, осталась только церковь. Здесь пол был деревянный, что редко можно увидеть на юге, потолок — сводчатый. На стенах висели увядшие венки, а в самой середине — сплетенные из дубовых листьев буквы «О» и «Т». Они обозначали фамилии «Овербек» и «Торвальдсен» в память о том, что оба этих выдающихся человека когда-то устраивали здесь понтемолле.
Так же как и в первом зале, здесь стояли длинные столы, но покрытые застиранными скатертями. На столах стояли подсвечники на шесть свечей каждый; густой табачный дым клубился под потолком. На скамьях вдоль столов сидели художники, молодые и старые, в основном немцы, которые и завели этот разгульный обычай. Все они были с усами и бородками разной формы, некоторые простоволосы и с длинными кудрями, многие в безрукавках, другие в блузах. Здесь можно было увидеть знаменитого старика Рейнхардта в кожаной куртке и красной шерстяной шапке. Его собака была привязана к ножке стола и весело тявкала на другую собаку, привязанную рядом. Немного подальше сидел Овербек с расстегнутым воротом рубашки и длинными локонами, падавшими на белый воротник, одетый так, как одевался Рафаэль, причем не только в честь сегодняшнего праздника — таков был его повседневный наряд. Гениальность позволяла ему приблизиться к Перуджино и Рафаэлю в искусстве, а человеческая слабость заставляла подражать им в одежде. Тиролец Кох, старый художник с веселым и добродушным лицом, протянул маркизу руку; вновь прибывшие уселись. Вскоре появились якобы важные особы, то есть люди, нарядившиеся в честь понтемолле важными особами. Они заняли места во главе стола — для них специально были поставлены стулья; первого называли генералом: его мундир был увешан бумажными орденами и звездами; по правую руку от него сел палач с тигровой шкурой на плечах, пучком розог в одной руке и топором в другой; по левую — миннезингер в берете и с гитарой. Он взял несколько мощных аккордов, и из-за двери прозвучал ответ. Это был новичок, который просил разрешения перейти через Тибр. Их своеобразный дуэт закончился музыкальным приглашением войти, и в комнате появился странник с котомкой за спиной; его лицо было раскрашено белой краской, длинные волосы и борода — из льна, ногти — из картона. Под специально для этого предназначенную музыку новичка подвели к столу. Ему протянули бокал вина и прочитали ему текст обетов, которые он должен принести; важнейшие из них были: «Люби своего генерала и служи ему одному! Не пожелай вина соседа своего...» — и т. п. Потом он встал на скамью и шагнул на стол, ему срезали накладные волосы, бороду и ногти, сняли с него дорожный костюм, и, оказавшись в обычном платье, он спустился со стола по другую сторону — это и был обряд «понтемолле». Все замахали — кто флажком, кто своим бокалом, кто различными эмблемами искусства. Один трубил в трубу, другой бил друг о друга оловянные тарелки, как литавры, собаки лаяли, а тирольцы выводили свои рулады — началась самая настоящая вакханалия. Каждый положил себе на голову салфетку, и, изображая процессию монахов, они, под соответствующее пение, стали обходить стол за столом, а потом взобрались и на столы. Тут не было разницы между всемирно известными художниками и модными пачкунами, которых завтра никто и не вспомнит. Всякий демонстрировал свои таланты, как мог: кто пел смешную песенку, кто — подлинную песню бочара, а все остальные отбивали такт ладонями на столах; была тут и черная доска для забавных рисунков мелом. В разгар веселья в зал ворвались четыре настоящих жандарма со штыками наголо; они схватили одного пожилого известного художника и хотели его арестовать. Поднялась суматоха, крики и протесты; один жандарм разразился хохотом, и оказалось, что это заранее придуманный розыгрыш — вклад того самого художника в общее веселье. Потом внесли и поставили на стол четыре чаши с дымящимся пуншем — угощение от кого-то из гостей, но никто не знал, от кого именно, поэтому спели старинную песню, прославляющую «неизвестного дарителя».
В остерию случайно зашел бедный итальянец; он кормился тем, что показывал фокусы, и попросил разрешения продемонстрировать свое искусство. Он мастерски подражал голосам различных животных, что очень рассердило присутствовавших собак; умел он также изображать гром и молнию голосом и глазами, и этот фокус имел большой успех; но у этого человека была одна слабость: больше всего он любил и хотел петь. Возможно, будь у него смолоду поставлен голос, он блистал бы на оперной сцене, но то, что получалось у него сейчас, было ужасно! Он пел дуэты, причем и за мужчину и за женщину, закатывая глаза и принимая жеманные позы, пока публика самым бесцеремонным образом не оборвала его и не призвала вернуться к голосам животных и к грозе — к искусству, которое он ценил гораздо ниже, но в котором зато был мастером.
Как жалок был бедняга в эту минуту! Все наперебой стали накладывать еду ему в тарелку. Наоми вспомнила Кристиана; она уже давно не думала о нем, но этот жалкий неудачник, в котором она увидела его подобие, освежил ее память.
— Мы, кажется, встречались с вами в Вене? — спросил, кланяясь Наоми, молодой человек с большими усами и остроконечной бородкой. — Помните, мы вместе ехали в карете в Хицинг?
Наоми покраснела; она испытующе вглядывалась в молодого человека, чей наглый взгляд казался ей знакомым... ну да, в тот вечер, когда она искала Владислава в курзале, этот юноша был в карете и сказал ей, что по произношению узнает в ней иностранца, что он видел ее в Пратере и что она наверняка найдет своего господина в Хицинге. Вся эта сцена живо встала перед ее мысленным взором.
— А цирковой наездник Владислав тоже в Риме? — продолжал юноша свои беспардонные расспросы, дерзко улыбаясь и с насмешкой в голосе.
Граф беспокойно заерзал.
— Что говорит этот господин? — спросил маркиз.
— Впрочем, здесь собираются художники совсем другого сорта, — сказал немец и, повернувшись к соседу, что-то зашептал ему на ухо.
Наоми так испугалась, как не боялась еще никогда в жизни. А вдруг ее сейчас выведут отсюда; а вдруг разоблачат и все узнают, что она женщина и к тому же совсем недавно вращалась среди простонародья? Немец пил чашу за чашей; его щеки разгорелись, и он не сводил с Наоми наглого взгляда. Потом все запели хором, и процессия снова двинулась вокруг столов. Проходя мимо Наоми, немец шепнул:
— Вы — женщина!
— Это следует понимать как ругательство? — спросила она.
— Как вам будет угодно, — ответил он и прошел мимо.
Маркиз не слышал этого разговора, он совсем не понимал по-немецки и, кроме того, был полностью захвачен царящим вокруг весельем; даже граф, увлекшись праздником, казалось, забыл неприятную минуту, когда прозвучало имя Владислава. Только когда все снова сели за стол, взгляд его упал на немецкого художника, который нагнулся к Наоми и, злобно усмехаясь, прошептал ей на ухо несколько слов; она побледнела, пальцы ее сжались вокруг рукоятки ножа, и она занесла руку.
Тут раздался крик погонщика осла: пожилой художник в маскарадном костюме въехал верхом прямо в зал. Осел, испугавшись такого большого и такого шумного общества, бросился на стол, за которым сидела Наоми; стаканы, рюмки и подсвечники со звоном попадали от толчка, люди вскочили, так что ни немец, ни кто-либо другой не увидели последствий гнева, охватившего Наоми и успокоенного графом и описанным счастливым случаем.
Веселье было в разгаре, и маркиз заметил, что его спутники ушли, только тогда, когда слуга тронул его за плечо и сообщил ему об этом.
На небе сияла луна; было так светло, как на Севере бывает в иные мрачные дни.
— Ну и напугала ты меня, — сказал граф.
Наоми бросилась ему на шею и разрыдалась.
— Не уходите, сейчас начнется самое интересное! — кричал, догоняя их, маркиз.
— Нашему юному герою стало слишком душно, — объяснил граф. — Еще немного, и его бы стошнило.
— О, все уже прошло, — возразила, улыбаясь, Наоми. — Но возвращаться в зал мне не хочется. Я получила большое удовольствие и благодарю вас за этот вечер.
— Даже в такого рода увеселениях присутствует талант, — сказал маркиз и стал перечислять наиболее удачные, с его точки зрения, выдумки.
У ворот отеля они распрощались.
— Мне кажется, это был мой самый прекрасный вечер в Риме, — шепнула Наоми на ухо маркизу.
В час ночи граф лег спать, и после такого богатого событиями вечера сон его был глубок и крепок. В комнате Наоми тоже погас ночник; там было совсем тихо, но Наоми не спала. Полураздетая, она накинула плащ и открыла дверь на балкон. Приникнув головой к косяку, девушка погрузилась в размышления. Давешняя встреча с приемным отцом в Вене не потрясла ее так, как сегодняшняя с незнакомцем. Как он раздел ее взглядом, как намекнул на тот период ее жизни, который ей хотелось забыть навсегда! Тогда, в Вене, она потеряла все, чем дорожила, и потому ее ничто не волновало; теперь, напротив, девушка боялась спугнуть новые отношения, сулившие блестящее будущее.
Кто в силах описать лунную ночь на юге? Светло, но совсем не так, как днем, непохоже и на наши северные белые ночи. Если сравнить дневной свет с пламенем яркой лампы, а белую ночь на севере — с огоньком лучины, который почти не виден, то ясная южная ночь представляет собой нечто среднее, как керосиновая лампа с ее удивительным мягким светом. Но этот образ что-то говорит только нашим глазам; душа не может получить полного впечатления, потому что мы не вдыхаем южного воздуха. В самые прекрасные летние вечера на севере, у моря или на холмах, веет нежный живительный ветерок, но, если бы ты мог в то же мгновение перенестись на юг, ты почувствовал бы разницу: она так же велика, как между наслаждением чувственным и чисто духовным. Голубое морозное небо севера возвышается над нами как высокая сводчатая крыша, на юге же эта бесконечно далекая граница кажется сделанной из прозрачного стекла, сквозь которое мы видим простирающиеся дальше бездны Вселенной.
Вот этот-то воздух вдыхала Наоми, и все же дышалось ей тяжело. Волшебный свет заливал Рим — город памятников, город цезарей и священников, но она совсем не думала об этом. Под ее окнами был фонтан: большой каменный бассейн в виде полузатонувшей лодки; там, где должна была возвышаться мачта, била мощная струя воды; даже в шуме дня был слышен громкий плеск, теперь же, в ночной тиши, он стал намного слышнее. Лунный луч отражался в воде. Под статуей Мадонны спала на голых камнях целая семья. Наоми открыла еще и окно в другой стене комнаты — оно выходило на площадь Испании, на знаменитую лестницу, очень широкую, а высотой почти равную отелю. И здесь, завернувшись в плащи, спали люди. Густая изгородь, шедшая по верху лестницы, казалась особенно темной на фоне прозрачного неба; высокие белые стены женского монастыря выглядели призрачными. Наоми смотрела на них невидящими глазами. Вот в монастырской церкви зазвонили колокола — нищенствующие сестры бодрствовали всю ночь на колокольне, в то время как другие молились перед алтарем. Колокольный звон пробудил у Наоми мысль обо всех страждущих: ведь эти монахини наверняка были несчастливы. Девушке показалось, будто в темных окнах башни мелькает что-то белое, и она подумала об узницах, которые видят Рим только в ночные часы с высокой башни, видят его словно вымершим, в то время как днем он подобен волнующемуся морю с кораблями куполов. Статуя архангела на гробнице Адриана не представлялась им херувимом-утешителем, идущим навстречу по окаменевшему морю, — нет, он сам окаменел, как жена Лота, и напоминал им: для вас все ваши близкие мертвы.
— Не я одна страдаю, — произнесла Наоми вслух. — Да и не так уж я страдаю. Наша сила воли и взгляды на жизнь — корень нашего счастья или несчастья. Все зависит от нас самих. Я знаю, что мне делать!
Она постояла еще немного, задумчиво глядя на монастырь и на темную аллею, которая ночью казалась входом в царство мертвых, а днем была оживленным бульваром в городе туристов — Риме.
У входа в аллею, там, где кончаются каменные перила гигантской лестницы, стоял, подперев голову рукой, молодой человек; он, казалось, озирал город. Это наверняка был художник, самозабвенно любовавшийся великолепным зрелищем — пусть он был не в силах передать его в красках, он, наверное, хотел запечатлеть его хотя бы в памяти, чтобы черпать из него радость и наслаждение, куда бы потом ни забросила его судьба. То-то все будут ему завидовать! Но нет, он ничего не воспринимал; вино, которым он чересчур безоглядно наслаждался во время празднества в остерии, превратилось в зловредных гномов, они свинцовыми гирями повисли у него на ногах, не давая дойти до дому, а самый тяжелый уселся на голову, так что художнику пришлось низко наклонить ее; ему было страшно спускаться по крутой лестнице, которая казалась ему похожей на водопад в Тиволи: вот что натворили винные гномы! Художник прислонился к перилам лестницы и задремал, что нередко случается с его собратьями в священном городе на семи холмах.
Наоми заметила его и узнала необычную шапку на голове: в такой шапке был немец, когда художники устроили шествие вокруг стола. Только один раз в Хицинге и второй — вчера в остерии встречала она этого человека и все же ненавидела его почти так же, как Владислава.
«Если бы я умела стрелять из лука, — подумала она. — От пули много шуму, а стрела с тихим свистом пролетает в воздухе и вонзается в грудь врага. Никто не слышит ее полета, никто ничего не узнает. Я могла бы убить этого человека. Я могла бы убить Владислава».
«Наши мысли — это цветы, наши поступки — плоды, произрастающие из них», — говорит Беттина фон Арним. Мы придерживаемся той же точки зрения, можем лишь добавить, что не из каждого цветка вырастает плод — по большей части они опадают и превращаются в прах. Что получится из богатого цветника, распустившегося этой ночью в душе Наоми, мы увидим — после того как солнце еще чуть-чуть согреет его, после того как ему нанесут свой визит ядовитые испарения жизни и сирокко страстей; но на все это потребуются по меньшей мере дни, а скорее всего, месяцы и годы.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |