Вернуться к Всего лишь скрипач

Глава IX

Как славно быть солдатом!

Э. Скриб

К середине дня окрестности источника приобрели праздничный вид. На зеленом лугу, где ночью вздыхали и молились, теперь под звуки скрипки и кларнета, наяривающих старинный английский танец, парни и девушки распивали кубок любви — той любви, которую чувствует кровь, но не душа.

В деревне раскинулась пестрая ярмарка. Обувь и горшки, веселые балаганы и мелочной товар — просто глаза разбегаются. Кристиан, как видно, уже сделал покупку: свою старую шляпу он нес в руке, а на голове у него красовалась новая, еще завернутая в газету и перевязанная веревочкой. Вместе с родителями он стоял у сверкающей лавки, где ослепляли глаз шелковые шапочки, вышитые орнаментом с блестками, висели восхитительные в своей пошлости нюрнбергские картинки, изображавшие прусских солдат и турок в гареме. «Похоже на школу для девочек», — сказала Мария. Рядом расположился бродячий торговец-итальянец с доской, на которой стояли гипсовые фигурки, незатейливые, но пользующиеся спросом в этих краях: выкрашенные зеленой краской попугайчики и статуэтка Наполеона. Портной тут же, как умел, заговорил по-итальянски, помогая себе жестами, и Мария сказала фельдфебелю, что ей одно ясно: они говорят не по-немецки. Когда слышишь родной язык на чужбине, это действует, как мелодии детства на стариков, даже если поет их резкий, пронзительный голос. Итальянец заулыбался, закивал, что-то залопотал и даже подарил Кристиану попугайчика с отбитым хвостом.

Совсем рядом на шесте развевались шелковые ленты и клетчатые платки. Шест был прибит к столу, за которым стоял некто знакомый и кричал им: «Здравствуйте!» Это был старый Юль, который некогда служил у деда Наоми и потом повез обгоревшие останки своего господина хоронить на кладбище отцов.

— Да, с внучкой все хорошо, — ответил он на вопрос, — маленькая Наоми не знает нужды. Она носит шелк и муслин, на пальцах у нее золотые кольца, а на груди бриллианты; она похорошела и стала прекрасна, как библейская Эсфирь.

— Давно ли вы заходили в имение?

— Нет, я туда не хожу, таков уговор. Я не был там с тех пор, как мой господин обратился в уголь и пепел и я пришел туда как вестник, чтобы рассказать, что бедное дитя осталось одно на всем белом свете. Я говорил с молодым графом и старой графиней, хоть от нее и воротит скулы, как от горьких лекарств, которые она пьет. Но я такой человек! Мне хватает места на земле, даже если я и не захожу на чужую. У Наоми все хорошо. Ах, как вспомню ее несчастную мать — никогда я не видел женщины прелестнее, а теперь цветок превратился в прах, ее белые зубы украшают безобразный скелет.

— А этот платок украсит тебя, моя прелестница, — сказал портной, указывая Марии на голубой ситец в крупных красных и желтых цветах. — Бери его! Мы теперь богаты.

Он хлопнул по карману, где лежали деньги — половина суммы, пятьсот риксдалеров, — и предписание заступить на место молодого крестьянина в армии.

Мария покачала головой, глубоко вздохнула, но все же не могла отвести глаз от платка — краски были такие яркие, узор такой своеобычный.

— Если я сегодня ваш первый покупатель, — сказал портной, — вы хорошо расторгуетесь, у меня легкая рука. Ну, не раздумывай так долго, Мария! Один Бог знает, когда мы в следующий раз попадем на ярмарку у источника, и будет ли тогда так же светить солнце, и найдется ли у нас столько же денег в карманах.

Он набросил красивый платок ей на шею, и она улыбнулась сквозь крупные слезы, в точности так же, как улыбнулась потом, дома, когда муж разложил ассигнации на столе и с довольным видом сказал:

— Гляди! И это только половина того, чего стоит твой муж. Ну, не надо плакать. Ведь соленая вода капает на деньги, и из них уходит счастье и благословение. Я стал унтер-офицером, это начало хорошей карьеры, так что ты оглянуться не успеешь, как тебя станут звать «мадам».

— Через две недели ты поедешь в Оденсе на учения, — сказала Мария, — ты говоришь, они продлятся лишь месяц, потом ты снова будешь со мной! Ну, это еще бабушка надвое сказала. Такой уж ты беспокойный на свет уродился. Ты не можешь иначе. Думаешь, я не слышала, как по ночам ты вздыхал во сне и говорил о чужих странах! Ты плакал как ребенок, и это разрывало мне сердце. Старый календарь, в котором ты за границей отмечал, где находился такого-то числа такого-то года, да-да, этот календарь, который ты так часто достаешь, заглядываешь в него и рассказываешь мне: «Боже милостивый, подумать только, в этот день столько-то лет назад я был там-то и там-то, а не сидел здесь на столе», — так вот, он кажется мне колдовской книгой, из которой ты не вычитал ничего хорошего. Теперь ты можешь вписать туда и день, когда бросил жену и ребенка. Не знай я тебя как облупленного, подумала бы, что там, за границей, ты влюбился и разлучница не снимает с огня колдовское варево, привораживая тебя, потому ты и мечешься. Но никто не любит тебя так, как я, и к ребенку ты привязан, это я твердо знаю, и совесть моя спокойна.

— Мария, — возразил муж, — не надрывай мне сердце. Если я поступил глупо, все равно сделанного не воротишь. Давай постараемся видеть во всем хорошее. Сегодня вечером к нам придут фельдфебель и крестный нашего малыша, пригласи еще перчаточника и старого Хеймерандта, и мы разопьем чашу пунша, как в канун свадьбы.

Никогда еще Кристиан не видел так много людей в их маленькой комнатке — целых девять человек. Крестный принес с собой скрипку, он играл танцы и рассказывал истории про жену, которая гнусавила, и мужа, который говорил тоненьким голоском; обоим он точно подражал на скрипке. Было много смеха и песен, вечер получился веселым.

Но тем печальнее было следующее утро, а всего хуже был тот день, когда отец уезжал в Оденсе. Мария и Кристиан проводили его до Кверндрупа, а там взобрались оба на высокий пригорок, где стояла церковь, чтобы еще раз, пока это было возможно, увидеть повозку, откуда отец махал им шляпой. Но повозка скрылась за поворотом, и больше они не могли его видеть. Тогда Мария прижалась головой к церковной стене и заплакала. Потом она тихо бродила среди могил, поправляла увядшие венки, там и сям выпалывала траву.

— Кто еще спит так спокойно, как они! — сказала Мария. — Но до могилы надо пройти трудный путь.

Вокруг церкви на пригорке венцом стояли высокие старые деревья; на каждое пастор повесил небольшие таблички с набожными изречениями для поднятия духа и восстановления сил.

— Жаль, что это рукописные буквы, — сказала Мария. — Иначе я могла бы прочитать их. А ты можешь, дитя мое?

Кристиан прочел ей набожные слова, и они легли ей на душу, будто каждое дерево таило в маленькой табличке Нагорную проповедь.

— Господь может сделать так, что все будет хорошо, — сказала Мария. — А теперь мне хочется узнать, что ждет нас в будущем.

Она спустилась в деревню и подошла к одному из крайних домов, где хлебная печь полукругом выступала на дорогу. Лошадиная подкова, прибитая к порогу, и половинка огнива в дверном косяке указывали на то, что здесь не хотят иметь дело со злыми духами. Это был дом той самой мудрой женщины.

Поставили кофейник, и в гуще на дне чашки пророчица увидела надежду и отчаяние, но надежда преобладала — надежда, что прокладывает кусочек бархата между оковами раба и его исхудавшими членами, надежда, что пишет слово «помилование» на смертоносном мече палача, надежда, чей нежный голос поет сладкие, но фальшивые песни. Мария осмеливалась надеяться.

Каждое письмо, приходившее с тех пор, сочилось маслом утешений. Время шло. «Он приедет через неделю», — сообщала Мария друзьям и соседям. «Сегодня осталось только шесть дней!» И в назначенный день он приехал, вот это была радость! Бедняга Кристиан хворал и лежал в постели, сила источника еще не победила его недуг. Но ведь отец пришел домой, и Мария ликовала, правда, недолго: счастье сменилось горем, горе излилось в слезах. Только на одну эту ночь муж мог остаться с нею: его осчастливили милостью провести дома сорок восемь часов. Полк выступает, путь лежит в Голштинию, где они должны соединиться с французскими частями; северогерманская армия, поддержанная шведами, угрожает границе.

— Не тужи, Мария! Ты будешь гордиться мною. А когда мы возьмем добычу, я позабочусь о тебе, мы еще можем разбогатеть. Ну не плачь, так уж сложилось. Сегодня мы проведем приятный вечерок, потом я два-три часика посплю — и в Оденсе. Я не больше устал от перехода, чем если бы дошел сюда от больницы святого Йоргена! Какая досада, что я вижу тебя в слезах, а ребенка больным и жалким! Неужели последний вечер останется в моей памяти таким унылым?

— Нет, — сказала Мария, — не останется, — и раздавила последние слезинки между темными ресницами.

Накрыли стол, пришел крестный и стал расхваливать солдатскую жизнь, сказал, что, может быть, и он к ним присоединится, когда они меньше всего будут этого ожидать. Больной Кристиан так и не смог встать с постели; он заснул и проснулся только утром от отцовского поцелуя. Глаза отца и сына встретились, жгучая слеза упала на губы мальчика, и отец поспешно вышел из комнаты. Мария последовала за ним.

Весь день она была тиха и задумчива.

— У тебя больше нет отца, — это были ее единственные слова.

Датский корпус в составе десяти тысяч солдат должен был присоединиться к французской армии под командованием маршала Даву. Их целью были Голштиния и Мекленбург. «Вперед!» — звала барабанная дробь, и войско поспешало за ней; но еще быстрее поднялись перелетные птицы, которые уже в теплые летние дни предчувствовали зимний холод севера.

— Вот летят аисты, — сказал портной. — Но в этом году я лечу вместе с ними.

И он не мог оторвать от стаи глаз, пока она не растворилась в голубом небе, как рой мошкары.

У датской границы стояло вражеское войско; сыны степей, азиаты с донских лиманов, в развевающихся кафтанах с копьями наперевес гарцевали по датским пашням; бог войны — в этом веке его называли Наполеоном — сражался в одиночку против рыцарей всех стран. Это был его последний большой турнир, и потому он сражался один; маленькая Дания была у него на посылках, но силы ее не соответствовали готовности преданного, восторженного сердца.

Для тех, кто остался дома, дни и недели пролетали в неизвестности и ожидании. Немало славных сражений было выиграно в Мекленбурге, но в Германии французы терпели поражение, и потому Даву вынужден был отступить, преследуемый Бернадотом, который возглавлял северогерманскую армию. Непрестанные марши, то вперед, то назад, стычки на передовых постах и неуверенность в завтрашнем дне. Датский корпус под командованием Фредерика Гессенского был разделен на три бригады; одна, под командованием генерала Лальмана, заняла Любек, другая отступила к Ольдеслоэ, в то время как часть северогерманской армии вместе со шведскими вспомогательными частями преследовала третью.

Где был отец Кристиана, которого тоска по Венериной Горе выманила из тихого родного дома? Видел ли ты колонну солдат, движущуюся по полю, видел ли ты ее, после того как прозвучал приказ: «на смерть»? Точно огромный крокодил с пестрой блестящей шкурой из мундиров и штыков, вытянула она свое гигантское тело. Пушечные выстрелы — голос исполинского зверя, пороховой дым — его дыхание. Ты не видишь отдельных чешуек, которые в бою отрываются от исполинского туловища, а ведь каждая чешуйка — это человеческая жизнь. Для того чтобы смертельные удары были заметны, надо разрубить на куски все огромное тело; как у разрубленного червя, дрожит, барахтаясь, пытаясь убежать, каждая часть на земле.

Мария получила большое густо исписанное письмо с печатью, за которое потребовали при вручении крупную сумму денег. Оно гласило:

«Сударыня!

Не впадайте в отчаяние, прочитав мое послание, хотя, конечно, у Вас есть на то причина. Мы стояли в Любеке, но генерал хотел пощадить город и потому отошел через Сегеберг к Борнхёведу. Как Вы, должно быть, знаете, между этими городами лежит безлесная равнина. До этого несколько (много) дней подряд шли дожди, дороги были никуда не годные, два шага вперед — шаг назад, и мы совсем выбились из сил; буквально по пятам нас преследовала шведская конница, которая была сильнее нас, но все же дело не заходило дальше отдельных коротких перестрелок между дозорами. Пока еще Вам рано приходить в отчаяние, сударыня, горестная весть вряд ли появится на этой странице письма. Я бы мог, конечно, сообщить Вам ее сразу, но чем позже узнаешь такое, тем лучше. Во второй половине дня мы подошли к Борнхёведу; здесь равнина сменилась более пересеченной местностью, так что мы были лучше защищены от вражеской конницы. Теперь скажу Вам, что принц Гессенский приказал занять Борнхёвед, а сам с двумя другими датскими бригадами вышел нам навстречу. Польские копьеносцы, которых здесь называют пикинерами, замыкали наш отряд. Чтобы удержать врага на расстоянии, пока бригада входит в город, принц поставил на дороге перед городом две пушки, а рядом с ними батальон метких стрелков, среди которых был мой друг, Ваш благоверный — ведь письмо, как Вы уже наверняка поняли, написано о нем. Но не отчаивайтесь: как говорится, сегодня ты, а завтра я. Прямо перед нами развертывалась шведская конница; наш батальон с каждой стороны стоял сомкнутыми колоннами, одна хотела перестроиться в каре, но вражеская конница проскакала мимо и атаковала Борнхёвед, а другая часть стояла перед нами; наши ряды смешались, и, если бы враг воспользовался этим, с нами было бы покончено, но он этого не сделал. Сударыня, письмо получается длинным, но Вы должны знать все подробности, и поэтому я переписываю большую часть своего рапорта, чтобы Вы полностью могли оценить обстоятельства. Мы сформировали батальон, но часть вражеской конницы, как я уже сказал, прорвалась к Борнхёведу, польские пикинеры, которые замыкали нашу бригаду, испугались и врезались в голштинских конников, а те, в свою очередь, в авангард. Артиллерия, стоявшая впереди всех, полностью преграждала дорогу, возникла ужасная давка, более сотни солдат были растоптаны и погибли страшной смертью. В такой давке сражаться было невозможно. Враги напирали бок о бок. Тем временем датская пехота палила из ружей как могла, шведам пришлось отступить обратно к дороге, где стояли наши батальоны, они уходили по рвам, пригибаясь к лошадиным шеям, но двести человек погибли во время отступления. Расчеты двух пушек защищались храбро и до последнего солдата продолжали стрелять картечью, но в живых остался только один человек, лейтенант. Стало быть, сударыня, Вы вдова. Приношу свои соболезнования.

С глубочайшим почтением и дружбой,

Йордсак, фельдфебель».