Вернуться к Жизнеописание

Часть вторая

I

Ни единой живой души не знал я в столице, когда с узелком из холстины, где хранилось кое-что из одежды, вошел в этот огромный город через его Западные ворота. Некоторые из моих попутчиков решили остановиться в номерах «Гардергорен» на улице Вестергаде, тогда и я направил туда свои стоны и, предъявив паспорт, получил ключи от маленькой комнатушки. Мне казалось, что я был на пороге осуществления моих мечтаний. Нет, конечно, какие-то трудности встретятся на моем пути, прежде чем все в жизни наладится, это я понимал, но при том так верил в доброту Господа, что решил оставить все хлопоты и посвятить первый день развлечениям, то есть просто побродить по городским улицам. Как раз вечером накануне моего приезда начались еврейские погромы, весь город бурлил, а пройти по Эстергаде было почти невозможно, так что мои представления о том, что такое человеческая толпа, как выяснилось, полностью соответствовали действительности. Беспорядки, надо сказать, все ж таки несколько смутили меня, ведь я так остро чувствовал свое полное одиночество, да еще находясь в совершенно незнакомом мне городе. Уличные цветочницы на вопрос, как пройти к театру, ответили, что мне следует пойти дальше по Эстергаде. И вот я оказался в том месте, к которому так стремилась моя душа. Я обошел здание, рассмотрел его со всех сторон и от всего сердца обратился к Господу с мольбой сделать так, чтобы я оказался допущенным в этот мир и у меня хватило способностей стать хорошим актером.

Но тут вдруг ко мне направился уличный театральный кассир, по-видимому, решивший, что я желаю сходить в театр, и спросил, не возьму ли я билет. Я вовсе не понял его и подумал, будто речь идет о подарке, и поэтому ответил утвердительно. Тогда он поинтересовался, на каком месте из имевшихся в его распоряжении мне угодно сидеть, и я уверил его, что целиком и полностью полагаюсь на его доброту. Он разгневался, обозвал меня «долговязым олухом», строящим над ним насмешки, и я, сильно испугавшись, ретировался.

На следующий день, приодевшись по возможности получше, напялив на себя сшитый портнихой длинный коричневый сюртук с широким бантом, в котором был на конфирмации, и шляпу, налезавшую мне почти на глаза, я в таком виде отправился на Бредгаде, чтобы передать единственное имевшееся у меня рекомендательное письмо солистке балета г-же Шалль.

Мне долго пришлось ждать начала аудиенции в подъезде перед дверью, пока меня наконец не впустили к хозяйке. Она посмотрела на меня и, как сама впоследствии рассказывала, решила, что я не вполне в своем уме, ибо, когда она поинтересовалась, есть ли у меня актерский дар, я предложил ей разыграть сцену Анины из «Сандрильоны». Роль эта произвела на меня огромное впечатление, когда я дважды смотрел спектакль в театре в Оденсе, но саму пьесу никогда не читал да и мелодии не заучил. Поэтому мне пришлось импровизировать и текст и музыку, а чтобы получше исполнить сцену танца с бубном («О, что же значит богатство?!»), я снял сапоги, поставил их в угол и танцевал в одних носках. Обнадежить меня она, разумеется, не могла, я расплакался и рассказал ей, как искренне хочу попасть в актеры, я был согласен стать у нее мальчиком на побегушках и довольствоваться какими угодно, самыми скромными условиями, только бы она помогла мне. В ответ она предложила изредка обедать у нее (но я никогда так и не воспользовался этим предложением) и на прощание пообещала поговорить с Бурнонвилем на предмет моего поступления в балетную труппу. После чего я весь в слезах отправился восвояси.

Затем я нанес визит профессору Рабеку в «Баккехусет», но и он не смог сказать мне ничего утешительного. Да, старик Иверсен действительно писал ему обо мне, но он не знал никакого другого выхода, кроме как посоветовать мне обратиться к директору театра Хольстейну. Этот визит я отложил на следующий день. Хольстейн действительно с полгода назад получил письмо от полковника Гульдберга обо мне, но когда увидел меня, сразу же заверил, что никаких перспектив на театре у меня нет. Я был слишком худ, не имел надлежащей осанки и, появись на сцене, вызвал бы хохот зрителей. Кроме того, в труппу набирали только молодых людей с образованием. Я пришел в отчаяние и спросил, не могу ли я в таком случае попасть в балетную труппу. Нет, прием в труппу закончен до мая месяца, но даже если меня и примут, жалованья сразу не назначат, пока не появится возможность пользоваться моими услугами. Боже Всемогущий! Не раньше мая, а ведь сейчас у нас только сентябрь, и, кроме всего прочего, состояние мое величиной в несколько ригсдалеров таяло день ото дня.

Мрачные мысли завладели мною, я чувствовал себя покинутым Господом и всеми на земле. Я переговорил с госпожой Хермансен, моей спутницей по путешествию в столицу, и она посоветовала мне с первым же судном отправиться обратно в Оденсе. «Нет, лучше уж умереть! — подумал я. — Если я вернусь, то стану посмешищем в глазах окружающих, когда они узнают, к чему привели меня мои возвышенные, горделивые мечтания». А рядом не было никого, кто мог бы приободрить или утешить меня. Я был так одинок и все еще оставался таким наивным ребенком, что оказался близок к самоубийству: мысли о том, чтобы лишить себя жизни, всерьез посещали меня. Но я все же осознавал всю греховность такого поступка и лишь еще больше укрепился в своей вере в Господа, в то, что Он обязательно поможет мне, несмотря ни на что.

В театре я до сих пор так и не побывал, но вот все-таки уступил неудержимому своему желанию, хотя в кармане у меня оставалось всего лишь [не]сколько скиллингов. В тот раз давали водевиль «Поль и Виржиния». Я взял билет на галерку, явился ровно в три часа пополудни, но тем не менее место мне досталось лишь во втором ряду. Ах, какая радость охватила меня! Все горести, все несчастья, преследовавшие меня, оказались забыты. Я целиком и полностью погрузился в происходившее на сцене, находя в нем много схожего с моим положением. Мне представлялось, что Поль походит на меня, а Вирджиния была для него тем же, чем для меня был театр. Поэтому, когда во втором акте Поля разлучали с Виржинией, я заплакал навзрыд: да-да, ведь я тоже мог лишиться предмета своей любви, лишиться театра. Сидевшие вокруг меня зрители обратили внимание на мои слезы, они дружелюбно утешали меня, угощали яблоками. Ах, какие отзывчивые люди меня окружали: я совсем не знал жизни и думал, что все они такие добрые и прекрасные, и, наивно поверив в это, рассказал всей галерке о том, кто я таков, зачем приехал сюда, какой ужас охватил меня при мысли о том, что я окажусь вне театра, но все будет у меня так же, как и у Поля на сцене. За это [я] удостоился удивленных взглядов и перешептывания моих соседей. Счастлив[ая] развязка пьесы вдохновила меня, сердце мое, преисполнившееся мужеством и жаждой жизни, подсказывало, что дела у меня обязательно наладятся.

Впрочем, новые визиты к Хольстейну и госпоже Шалль поколебали мою уверенность, хотя я и остался тверд в своем решении не возвращаться обратно в Оденсе. Ну, вернусь я туда, и что делать, придется обучаться какому-нибудь ремеслу, а ведь я с таким же успехом могу пойти в учение здесь, в Копенгагене. Через каких-то шесть-семь лет, когда стану подмастерьем, я смогу поступить в театр — к тому-то времени наверняка обрасту мясом. Таков был ход моих мыслей, и я купил газету для объявлений, чтобы узнать, не требуется ли кому ученик. Какому ремеслу обучаться, было мне совершенно все равно: ни к одному из них душа у меня не лежала. Единственным, кто давал объявление о наборе учеников, оказался некий столярных дел мастер Мадсен, проживавший на Боргергаде, к нему я и направил свои стопы. Мастер показался мне весьма зажиточным и порядочным человеком, я рассказал ему, что приехал из Оденсе, никого в этом городе не знаю, но очень хочу обучиться столярному ремеслу и попросил его взять меня в ученики. О желании попасть в театр я не упомянул, ибо стыдился того, что меня туда не приняли. Он ответил, что возьмет меня, если я раздобуду рекомендации из дома, но в таком случае мне придется служить у него учеником в течение девяти лет, за что он будет обеспечивать меня одеждой и всем необходимым. Когда же он услышал, что мне совсем не на что жить (мое состояние к тому времени уменьшилось до семи ригсдалеров), он проявил великодушие и предложил сразу же перебраться к нему, чтобы посмотреть, хватит ли у меня сил и желания овладеть его ремеслом.

В шесть часов утра следующего дня я перебрался к нему и оказался среди подмастерьев и других учеников, которые вели между собой непристойные разговоры, отчего я так застеснялся, что это не осталось незамеченным, — и какие только шуточки не обрушились на меня! Ах, как я страдал. Мир, как выясняется, совсем не таков, каким я его себе представлял.

Потом меня в компании с двумя другими учениками отправили в город разносить заказчику только что изготовленные стулья. По дороге мои товарищи зашли в один из домов навестить какую-то девушку, по их словам, родственницу, я же остался на улице с нашей поклажей. Когда же мы достигли цели нашего предприятия, я был немало поражен тем, что заказчиком оказался окружной пробст Тетенс, тот, что конфирмовал меня. Супруга его доброжелательно кивнула — ведь она знала меня, но одного этого было достаточно, чтобы вызвать у меня воспоминания о всех тех мечтах и надеждах, что обуревали меня тогда, когда я виделся с нею в последний раз. Весь в слезах, я побрел домой, где меня снова ожидал град грубых шуточек, которых я просто не выносил. В полном отчаянии я отправился к мастеру и сообщил, что никоим образом не гожусь в столяры, не имею сил более оставаться в этой компании и хочу попрощаться с ним. Он произнес несколько дружелюбных фраз, стараясь ободрить меня, но я остался непреклонен, заявив, что отправляюсь домой первым же судном, будучи, впрочем, уверенным, что оно затонуло, что Господь сделает так ради меня.

Но по пути в «Гардергорен», где я снова решил снять жилье, мне стало ясно, что это немыслимо, что судно не может погибнуть ради исполнения моих желаний и что мне остается только возвратиться домой! Войдя в комнату, я в полном отчаянии бросился на колени и обратился к Всевышнему и Небесам с мольбой все же помочь мне! Я ведь знал, что Он всемогущ, и чувствовал, что сам я никогда не совершал ничего дурного. И тут меня пронзила мысль, что моего голоса, которым все так восхищались в Оденсе, на театре еще никто не слышал. Из фюнских газет мне было известно, что в этом году руководителем оперной студии стал Сибони. Я выяснил, что он живет в переулке Вингорстрэде, и с сердцем, готовым вырваться из груди, отправился к нему. Я до сих пор отчетливо помню, как, прежде чем позвонить, опустился на колени на лестничной площадке и вознес мольбу Господу, при этом страшно боясь, что кто-нибудь ненароком откроет дверь и застанет меня в такой позе. Времени было четыре часа пополудни, у Сибони оказались гости, и среди прочих писатель Баггесен и композитор Вайсе.

Дверь мне открыла служанка, говорившая по-датски, и я чистосердечно признался ей, кто я таков и чего хочу. Она, видно, все так и передала в гостиной, ибо все собравшиеся там высыпали в прихожую, чтобы поглядеть на меня — уж таким необычным выглядел мой поступок. Затем меня пригласили войти, Баггесен взял меня за руку, спросил, не испытываю ли я страха перед теми, кого величают рецензентами, и предложил спеть что-нибудь. Я исполнил арию из оперы «Любовь в деревне»: «Нет, и речи не идет о девице!» (которую я выучил во время ее исполнения г-жой Хаммер в Оденсе). Мне живо поаплодировали, и я сразу вообразил себе, что слушатели воистину восхищены моим пением. Сибони предложил мне прийти еще раз в один из ближайших дней. Выходя от него, я сказал служанке, что все мое состояние исчисляется семью ригсдалерами, и спросил, смогу ли я, по ее мнению, стать певцом в театре и получать жалованье. На этот вопрос ответить она не смогла, но посоветовала на следующее утро явиться к профессору Вайсе, ибо, по ее словам, из всех собравшихся он говорил обо мне с наибольшим участием.

II

Мой визит к Вайсе состоялся следующим утром и завершился, к моему восторгу, сообщением о том, что вчерашние мои слушатели собрали для меня семьдесят ригсдалеров. Помимо этого, Сибони пообещал учить меня пению, когда я смогу изъясняться с ним по-немецки, и предложил столоваться у него днем. Я едва не сошел с ума от радости, я чувствовал, что все мои мечты и надежды обязательно сбудутся, что Всемилостивейший Господь не оставил меня своей заботой и все испытания теперь остались позади. В сущности, случившееся ничуть не поразило меня, я ведь и думал, что так и будет, да к тому же во всех романах и историях героя ждет счастливый конец. Я до сих пор помню, как, радуясь, словно дитя, шел после визита к Вайсе по улице и, в отсутствие других прохожих, поцеловал свою руку и простер ее к Небесам, от всего сердца благодаря Господа. Вайсе посоветовал мне снять жилье у добропорядочных хозяев и не разбрасываться деньгами, которые я буду получать каждый месяц.

Такой огромной суммы я никогда ранее не видел, не говоря уж о том, что никогда не держал в руках. Я чувствовал себя таким богатым, таким счастливым и написал восторженное письмо домой. Я снял комнату у госпожи Торгесен (вдовы), проживающей на улице Хольменс Гаде (и представьте, в злачном квартале), и был, наверное, в соответствии с возрастом, самым наивным среди его жителей.

Тут я еще вспомнил, что у моей матушки есть сводная сестра, богатая вдова морского капитана, которая живет в Копенгагене. К ней-то я и решил обратиться за помощью, надеясь не слишком утрудить ее этим, тем более что она в свое время проявляла ко мне участие. По счастливой случайности мне удалось выяснить, где она живет, впрочем, впоследствии я даже имени ее вспомнить не мог, да мы никогда больше и не встречались, скорее всего, она умерла. В раннем моем детстве она как-то приезжала в Оденсе. Блестяще одетая, она заглянула и к моим родителям и подарила мне серебряный скиллинг, но матушка весьма резко и в сильных выражениях отозвалась о ее богатстве и нарядах, и расстались они врагами. Мое доброе детское сердце подсказывало мне, что так долго продолжаться не может, да к тому же я нуждался хотя бы в подобии домашнего уюта, вот и решил, как уже сказано, прилепиться к этой своего рода тетушке.

Дом у нее оказался довольно ухоженный, да и приняла она меня довольно терпимо, но зато от нее досталось моей бедной матушке, которую она в присутствии некоей нарядно одетой барышни отругала за грубость и невежество, а в конце концов заявила: «И теперь вот, после того как меня оскорбила, она пытается, ко всему прочему, еще и ребенка своего мне на шею повесить. Добро бы еще это девчонка была, а то мальчик!» Вскоре в комнату вошел какой-то господин. «Это возлюбленный барышни», — прошептала тетушка и попросила меня следовать за нею. Мы поднялись на чердак, где она рассказала мне, какими средствами располагает, и предложила изредка навещать ее. Но тон, в котором она говорила о моей матери, как и история с незнакомой барышней и ее любовником, так смутил меня, что я рассказывал обо всем этом госпоже Торгесен с болью в душе, ибо понял, чем моя добропорядочная тетушка зарабатывала себе на жизнь. С тех пор я никогда больше не виделся с нею, наверняка она умерла, а может, просто мы не узнали друг друга при случайной встрече.

Чтобы попасть в ученики к Сибони, мне следовало немножко подучить немецкий, но как это осуществить? Я прочитал в газете объявление некоего господина Бруна, проживавшего на улице Фарвегаде, который предлагал свои услуги в качестве преподавателя немецкого языка, и отправился к нему. Он выслушал историю моих злоключений, заинтересовался ею и дал мне пару бесплатных уроков. (Впоследствии я встретил его в Оденсе, где он теперь учительствует в школе.) Итак, я попал к Сибони; повар-итальянец и две горничные — немка и датчанка составили круг моего общения в этом доме. Во время обеда еду мне подавали в комнату горничной, а так я бегал по разным поручениям, и раз или два в месяц Сибони давал мне весьма непродолжительные уроки пения. Кроме того, мне дозволялось слушать выступления самого Сибони и певцов Королевского театра. Так прошло полгода, как вдруг однажды Сибони призвал меня к себе и сообщил, что моя внешность, и мои манеры говорят отнюдь не в мою пользу, что голос у меня стал ломаться и потерял в звучности и поэтому он не сможет рекомендовать меня для выступлений на сцене в ближайшие три-четыре года и отказывает мне от дома. Помимо этого, у него появился другой, в отличие от меня, весьма многообещающий ученик, а именно малышка Ида Вульф, которой он теперь и займется. (Я открывал ей дверь, когда она в первый раз пришла к Сибони вместе со своим отцом, это было маленькое хрупкое существо в простеньком платьице красного цвета.)

Итак, Сибони мне отказал, и я очутился почти в том же самом месте, с которого начал свой путь полгода назад. Весь в слезах, я отправился к Вайсе и попросил его устроить меня в ученики к какому-нибудь часовщику. Тем временем наступил май, то есть тот месяц, когда, по словам Хольстейна, меня могли принять в балетную труппу. Выходит, надежда у меня остается, подумалось мне, было бы только на что жить. И тут я вспомнил семью Гульдбергов из Оденсе, которая относилась ко мне с таким участием, ведь брат полковника жил здесь, в Копенгагене. Я написал ему письмо, в котором рассказал обо всем, что со мною произошло, и о своем нынешнем положении и, таким образом подготовив почву, направился к нему — он жил за городской чертой у Северных ворот. Ведь Сибони дал понять, что указывает мне на дверь, моя совесть не позволяла мне молить о помощи, но все мои средства составляли оставшиеся десять—двенадцать далеров, так что же, скажите на милость, мне еще оставалось делать в этом чужом городе?!

Профессор Гульдберг оказал мне довольно сердечный прием, он все знал обо мне от своего брата и именно по его инициативе он и его друзья, среди которых был и композитор Кулау, собрали для меня восемьдесят ригсдалеров (из этой суммы я получал десять ригсдалеров в месяц). Помимо этого, он обещал мне давать один урок в неделю и заниматься чтением и датским правописанием, ибо в моем письме к нему я почти в каждом слове допустил ошибки. Ах, как я обрадовался, особенно когда он пообещал переговорить с Линдгреном, чтобы тот занялся мною.

Тем не менее я отправился к руководителю балетной труппы Бурнонвилю, но выяснилось, что он вместе со своим юным сыном находился в тот момент в Париже и делами балета занимался Дален. Гульдберг снабдил меня кое-какой более или менее приличной одеждой, в которую я и облачился. В таком наряде, с длинными локонами волос, свисавшими на плечи, я имел, наверное, весьма странный вид, однако г-н Дален встретил меня очень любезно, сказал, что слышал обо мне, и предложил просто прийти в Королевский театр, где он найдет мне занятие при балетной труппе. Я тут же возомнил, что теперь попаду в столь желанный мир театра, и вознес хвалу милому доброму Господу.

Я все так же проживал у г-жи Торгесен (после смерти мужа-закройщика она с помощью подмастерья продолжала его дело), рассказал ей о своей удаче и попросил дать мне возможность столоваться у нее, ибо где же еще мне питаться?! Я сообщил, какую сумму собрал для меня Гульдберг, и попросил разрешения остаться у нее. Она же потребовала с меня за все про все двадцать ригсдалеров в месяц, да еще с оплатой вперед! От такой огромной суммы я пришел в ужас и со слезами на глазах принялся умолять хозяйку снизить ее до десяти ригсдалеров. «Нет! — отрезала она. — В противном случае можете жить у кого хотите». Но я же никого не знал! Что же мне делать? Рыдая, я просил ее все же взять оставшиеся у меня десять ригсдалеров и подождать остальные десять четырнадцать дней, обещая раздобыть недостающее за это время. «Я прошу двадцать ригсдалеров! — настаивала она. — Ваши восемьдесят лежат у Гульдберга, и он не имеет права их задерживать. Вы можете жить на них у меня четыре месяца, а за это время он наверняка найдет какой-нибудь выход. Я иду в город, и если до моего возвращения вы не достанете двадцать ригсдалеров, то отправляйтесь куда глаза глядят».

Она ушла, а я, потеряв всякую надежду, остался дома, в ее комнате. Я сидел перед висевшим на стене портретом покойного супруга хозяйки и плакал, вдруг сквозь слезы мне почудилось, будто он смотрит на меня сочувственно, и тогда я в своем детском простодушии обратился к портрету, словно к самому покойному, с мольбою смягчить сердце супруги и помочь бедному дитя. Я даже провел рукой по лицу и омочил своими слезами глаза на портрете, чтобы покойный ощутил всю горечь. Боль и печаль так истощили меня, что я, находясь в полубессознательном состоянии, впал в какое-то подобие сна, в котором и пребывал до самого возвращения хозяйки.

За время отсутствия она подобрела душою и, поняв, что я не в состоянии собрать требуемую сумму в тот же день, согласилась взять у меня десять ригсдалеров при условии, что оставшиеся десять я раздобуду не позднее чем через четырнадцать дней. И так каждый месяц: десять далеров в первый день и еще десять — через четырнадцать дней.

В затребованную хозяйкой сумму входила плата за стол, стирку белья и проживание в маленькой комнатушке без окон (собственно говоря, это была кладовая рядом с кухней с двумя отдушинами в дверях). Места в каморке хватало только для кровати и двух поставленных друг на друга стульев, а также для того, чтобы я, стоя, мог одеваться и раздеваться. Впрочем, находиться в каморке мне предстояло только по вечерам и ночью, днем же хозяйка разрешила мне быть на ее половине. Конечно, довольно жестоко так обращаться с бедным, покинутым всеми ребенком, особенно если речь идет о весьма состоятельной даме, владелице дома в целых четыре этажа, в котором мы и жили. И тем не менее я был столь счастлив остаться у нее, что в первый миг даже опустился перед хозяйкой на колени и поцеловал ей руку, которую заодно оросил слезами. Мне представилось, что у меня теперь нет ни в чем недостатка.

III

Тысячи идей относительно того, как раздобыть десять ригсдалеров в месяц, роились у меня в голове. Я отправился к Вайсе, и он снова отнесся ко мне со всем великодушием, пообещав вместе с некоторыми своими друзьями передавать мне раз в квартал определенную сумму для оплаты жилья, однако запросы хозяйки были столь высоки, что денег этих все равно не хватало. И тут я вспомнил юную даму, фрёкен Тёндерлунд, с которой в Оденсе вместе ходил к священнику учить катехизис. Она, правда, на конфирмацию не явилась по причине болезни, но там, в Оденсе, несколько раз весьма любезно со мной беседовала, слушала мое пение и вообще с благосклонностью отнеслась к моим драматическим талантам. Мне стало известно, что она проживает в доме у адмирала Кригера на улице Гаммель Хольм и в этом году будет конфирмоваться. Я отправился к ней, и, увидев меня, девушка расплакалась, ведь она всегда сочувствовала такому чудному существу, как я, поражаясь безрассудному шагу, который я сделал, таким вот образом вступив в мир. Она отдала мне все свои карманные деньги и очень скоро договорилась с друзьями о том, что они будут оказывать мне месячное вспомоществование, и к тому же самым лучшим образом рекомендовала меня своим знакомым. Вот так я и собрал необходимые двадцать ригсдалеров, а заодно обрел покровителя в лице этой добросердечной барышни.

Благодаря ей я свел знакомство со старой фру Кольбьёрнсен, которая знала обо мне по рассказам своей сестры фру Кригер. Она встретила меня тепло и радушно, чем весьма порадовала мое сердце. Я был еще совершеннейшим дитя, очень смешно выражал свои мысли, но так страстно говорил о любви к театру, что люди невольно проникались сочувствием к такому странному существу. Дочь фру Кольбьёрнсен (ныне фру ван дер Маазе) в то время была фрейлиной кронпринцессы, услышав обо мне от своей матушки, она изъявила желание повидать меня, и я тут же помчался во дворец Фредериксберг. Кронпринцесса тоже вышла поглядеть на меня, но я ни чуточки не смутился и сразу же предложил им продемонстрировать свои способности в пении и декламации, за что удостоился похвал и пирожных. Получив в подарок фунтик, полный сладостей, винограда и персиков, а также десять ригсдалеров наличными, я в полном блаженстве отправился домой.

Я уселся в саду под деревом, отведал сладостей и решил половину оставить хозяйке. От переполнявшей меня радости я запел в голос: ранее я не имел случая наблюдать весеннюю зеландскую природу, и теперь при виде этих зеленых благоухающих деревьев меня охватило удивительное чувство. Я пел, импровизируя текст, обращаясь к ним, к цветам и птицам, ибо другой возможностью высказать свои ощущения не обладал. Но тут ко мне подошел смотритель сада и спросил, не спятил ли я часом, после чего я в полном смущении ретировался, не произнеся ни слова.

Я был на удивление наивным существом, истинно поэтической натурой, любая вещь производила на меня глубочайшее впечатление, и, словно дитя, я мог одновременно и смеяться, и плакать, хотя, в сущности, имел веселый нрав. Я оставался еще совсем ребенком, хотя мне уже и шел семнадцатый год.

Я стал посещать балетную школу Королевского театра, приходил туда каждое утро и делал батманы у станка. Г-жа Кретсмер была тогда еще совсем маленькой девочкой, и мы часто устраивали с нею соревнования: кто сделает больше упражнений, пока нас не одолеет усталость. Я знал наизусть множество стихотворений, часто декламировал в школе и нередко слышал, как старшие и более образованные ученики перешептывались, считая, что я зря трачу там время, ибо из меня наверняка может что-нибудь получиться (особых похвал удостаивался мой голос).

Дома у госпожи Торгесен я развлекался лишь чтением всего, что попадало мне под руку, я даже брал книги в библиотеке И.К. Ланге, используя те немногие скиллинга, которые мне удавалось наскрести. Читать сидя в моей каморке я не мог, там не было и стола, и поэтому мне приходилось забираться с книгой в постель, что я зачастую и делал уже в шесть часов вечера, припася свечу и ужин. И за чтением в моем воображении открывался совсем иной мир.

Воспоминания о моем маленьком кукольном театре, который я соорудил в Оденсе, вновь ожили во мне и побудили меня заняться чем-либо подобным и теперь. Я тут же принялся за осуществление этой идеи и, будучи уже шестнадцатилетним парнем, взялся, также лежа в постели, изготавливать костюмы для кукол. Чтобы разжиться для этого материей, я стал ходить по магазинам на Эстергаде и просить образцы шелка и бархата, а из этих лоскутков потом шил великолепные костюмы. Кроме того, я сам сделал панораму и таким вот образом потратил на эти игры целый год своей юности.

К тому же я как ученик балетной школы получил возможность каждый вечер бывать в театре, располагаясь в ложе статистов в третьем ярусе, и смотреть комедии. Надо сказать, престранное общество окружало меня там, да и разговоры велись престранные, впрочем, я оставался чист и невинен и все так же всеми мыслями и сердцем стремился только к театру.

Тем временем Гульдберг весьма усердно занимался со мною датским, он задавал мне учить наизусть стихи, затем декламировать их и всегда хвалил мое исполнение, считая меня неиспорченным наивным ребенком. Однако собранные им для меня деньги закончились, а хозяйка требовала свои двадцать далеров, так что положение мое снова ухудшилось донельзя. Тогда Гульдберг выступил с речью по случаю дня рождения короля в Гэтхусет, при этом сбор от выступления предназначался мне, то есть, как было сказано в объявлении, юному неимущему художнику, он оказался не таким уж незначительным. Так что хозяйка получила свои двадцать ригсдалеров. Ко всему прочему, я чисто по-детски привязался к ней и вовсе не ощущал, как понимаю теперь, что, в сущности, она относилась ко мне совсем не по-доброму, хотя я и был так беден. Ведь она забирала у меня все. Нередко она даже посылала меня с поручениями в дальний путь в район Фредериксберга, за что мне перепадало от нее четыре монетки, которые я принимал с великой радостью и великою же благодарностью, ибо на них я мог купить куклу или картинку у Бланкенстайнера.

Я жил, забываясь в счастливых мечтах, и вовсе не обращал внимания на те губительные обстоятельства, с которыми сталкивался каждодневно. Стоило лишь выглянуть в окно, чтобы убедиться, что на всем лежала печать порока и разврата, да и в ложе для статистов разговоры велись весьма и весьма легкомысленного свойства. А дома у хозяйки появилась новая жиличка, некая госпожа Мюллер, чей пожилой отец, господин Мюллер, едва ли не через день навещал ее по вечерам. Казалось бы, что в этом такого, но вот однажды, находясь у фрейлины фрёкен Кольбьёрнсен, я увидел старика Мюллера, и был он вовсе не в своем обычном простецком фраке, но зато со звездой на груди. Этот эпизод поразил меня до глубины души, однако я, разумеется, не сказал ему ни слова. Да и господин Мюллер меня не признал, хотя именно я почти каждый вечер открывал ему дверь. У самой госпожи Торгесен тоже завелся любовник, но все это меня не касалось. Я лежал в постели в своей каморке и разыгрывал театральные представления с куклами, а все остальное пропускал мимо своего внимания, и только теперь, повзрослев, я понимаю, на краю какой пропасти — в прямом смысле этого слова — я пребывал, будучи погружен в свои игры и мечтания.

Как раз в это время я получил письмо от матушки, в котором она сообщала, что старая моя бабушка умерла, что перед смертью она очень сильно страдала, все время звала меня, ждала моего письма, но — и это до сих пор омрачает мою душу — так и не дождалась, а ведь она молилась за меня в свой последний час. Смерть ее потрясла все мое существо, а я не мог ни траур носить, ни даже приколоть к шляпе креповую ленту — у меня же не было денег, ничего не было. Я просто плакал навзрыд — и только этим мог выразить всю глубину моей скорби.

Тем временем финансовое положение госпожи Торгесен пошатнулось, неудачи в делах привели к потере значительных сумм, и однажды она сказала мне, что нам, по всей видимости, придется расстаться, но что я смогу жить у одной из ее подруг, жены штурмана, г-жи Хенкель. Сама же она через месяц уехала в Вест-Индию, где устроилась... акушеркой. Любовник ее последовал за нею (но год спустя вернулся обратно).

Г-жа Хенкель оказалась не столь жестокосердной, как ее подруга, у нее было много детей, и жила она в весьма стесненных обстоятельствах. Итак, я переехал к ней, в тот двор, где ныне располагается «Гильза-копилка». Мне снова досталась комната без окон, но я получил разрешение проводить время в хозяйской гостиной в обществе многочисленных детишек. Между тем Гульдберг посоветовал мне отказаться от обедов у моей новой хозяйки и довольствоваться, помимо жилья, только завтраками и ужинами — так, дескать, будет дешевле. А обедать я мог в какой-нибудь харчевне, к чему в первую очередь меня вынуждала ограниченность в средствах. Так я стал столоваться в «Хёвлене», в подвальчике дома возле Хольмен-канала, где обедал простой народ. Я ощущал себя удивительно чужим среди этих весьма развязных людей и старался как можно скорее покончить с едой и ретироваться. Впрочем, нередко случалось так, что у меня совсем не было денег на обед, но я стыдился показать это госпоже Хенкель или — того пуще — напугать ее тем, что берегу аппетит к ужину (хотя речь шла всего лишь о нескольких бутербродах). В таких случаях я отправлялся в Королевский сад, где сидел на скамейке возле фонтана или просто бродил по аллеям и жутко мерз в ту холодную зиму, ибо никакой теплой одежды у меня не было. А потом, по прошествии часа, возвращался домой и с пустым желудком дожидался ужина, но более положенного мне никогда ничего не требовал.

Между тем в остальном я пребывал в превосходном настроении, все происходящее воспринимал с легким сердцем, смотрел на мир счастливыми глазами, верил всем и каждому и не знал никого, кто мог бы стать мне недругом, но ведь и друзей у меня не было! Как не было и ровесников, с которыми я мог бы доверительно общаться. Фантазия, воображение заменяли мне все, я жил в мире грез и ничему не учился!

Первым приютило меня семейство Дале́на. Он сам ввел меня в свой дом, и его добросердечная, приветливая жена близко к сердцу принимала мою нужду, но я этого не замечал, я был счастлив и чуть ли не каждый вечер приходил к ним. Они так тепло ко мне относились, а дочерей тешила моя наивность. Мы играли в разные настольные игры, пели, я встречал там многих образованных людей. Я обрел у Дале́нов свой дом. Особую радость доставляла мне игра под названием «Путешествия», и я почти всякий раз, бывая у них, доставал ее с полки. Я приносил своих кукол и панораму и под покровом передника хозяйки разыгрывал представления. Я играл теперь для г-жи Дален, которую забавляла моя инфантильность, столь редкая для людей такого возраста, в каком я тогда пребывал.

У Дале́нов я часто видел переводчика Н.Т. Бруна, который, правда, никогда не удостаивал меня и толикой внимания, что, в сущности, было заслуженно. Но вообще-то, с кем бы ни сводила меня жизнь, все похвально отзывались о моих умственных способностях. И говорили, что мне следует учиться, что мне просто необходимо учиться. Но как я мог осуществить эту идею? К тому же я слишком любил театр, чтобы забивать мозги казавшимися мне недостижимыми целями. Между тем с деньгами у меня стало совсем худо, отовсюду я только и слышал, что мне нужно обзавестись друзьями, которые могли бы взять на себя заботу обо мне, но никто не предоставлял мне такой возможности. В то время мне много приходилось слышать о великодушии физика Эрстеда, и этого было для меня достаточно, чтобы отправиться к нему за помощью, и я не разочаровался в своих ожиданиях, ибо сразу же убедился в том, какое доброе у него сердце. Он сказал, чтобы я обязательно пришел к нему, когда его жена поправится, дал мне почитать несколько книг и своим добрым отношением вселил в меня мужество и чувство преданности к нему.

Тем временем обо мне прослышал учитель пения Кроссинг (преподаватель музыкальной школы при театре), он сильно разгневался на Сибони, узнав, что я учился у него и что у меня все еще есть голос, и потому решил принять меня в свою школу, чтобы сделать певцом, но начинать мне предстояло с хорового пения. Вот так время мое оказалось поделенным между танцем и пением, я очень часто бывал теперь в театре, за кулисами, и только и думал о том, что мне удалось сделать завидный шаг на пути к достижению высшей цели моих желаний. Ида Вульф (ныне фру Хольстейн), тогда еще ребенок, тоже увлекалась театром, и мы сидели с ней по вечерам за кулисами и беседовали, ибо ей единственной среди всего моего театрального окружения я более или менее доверял. Фистер был очень грубым малым, насмехался надо мной, а девица Абрахамсен вела себя, словно Золушка, ни с кем не заговаривала.

До сих пор я еще ни разу не принимал участия в представлении. И вот однажды вечером, когда давали «Двух маленьких савояров», как всегда, находясь за кулисами, я обнаружил, что все ученики и даже некоторые рабочие сцены, коротко говоря, все, кто хотел, устремились на просцениум в эпизоде, где требовалось изобразить скопление людей. «А вы не желаете поучаствовать? — спросила меня Ида Вульф. — Вы только скажите об этом тому, кто гримирует статистов, он и вас загримирует так же, как меня!» С этими словами она тоже умчалась на просцениум. Мне быстро нарумянили щеки, и с сердцем, готовым вырваться из груди, я смешался с толпой статистов. О, какой прилив блаженства я испытал в тот миг, да еще тут же ко мне подошел актер Бауэр и поздравил меня с дебютом! Я почувствовал, что он делает это в насмешку, выбрался из кучи статистов, забился в темный угол за занавесом и заплакал горючими слезами.

Впрочем, прошло совсем немного времени, и я выступил на сцене, и притом в театральном костюме. В тот вечер давали балет «Нина», где в одном из эпизодов двое музыкантов играют для героини, которой ни одна мелодия не нравится, пока исполнители не находят ту, что напоминает ей о возлюбленном. На роли этих двух музыкантов выбирали старших учеников балетной школы, и одна из них досталась мне. Это был мой дебют. Уже в четыре часа пополудни я явился в театр и облачился в костюм своего персонажа. Музыканты в нашей сцене располагались на переднем плане (в том месте, где теперь находится небольшая ложа с пилястрами). Партию Нины танцевала госпожа Шалль, и мне доставляло удовольствие, что на сцене она уделяла мне больше внимания, нежели моему напарнику (скорее всего, потому, что выглядел я весьма комично).

Тем временем Дален написал новый балет — «Армида», и я получил в нем роль тролля. Девица Ханне Пэтгес (ныне фру Хейберг) тоже участвовала в спектакле, и если я правильно помню, это был ее дебют. Она была еще совсем ребенком и так коверкала свою фамилию, что в программке к балету среди исполнителей значилась некая Ханне Петкер.

Между тем желание мое сыграть настоящую роль росло все сильнее и сильнее. Гульдберг переговорил с Линдгреном, и я отправился к нему. Он посмотрел меня в одной из ролей, объявил, что я обладаю талантом комика, и разрешил мне заниматься вместе с его учениками — Фистером, девицей Ронгстед и многими другими. Однако я стремился играть душещипательные роли и, набравшись мужества, попросил попробовать меня в «Корреджио». «Но Господи Боже мой, милое дитя, ваша внешность противоречит образу героя, своей высокой тощей фигурой вы, ей-богу, вызовете у публики только смех. Впрочем, что ж, выучите роль». Восемь дней спустя я явился к нему с готовой ролью. Линдгрен предложил мне прочитать монолог Корреджио в картинной галерее, и в том месте, где он восторгается великолепными художественными сокровищами, я разразился настоящими слезами. Старик пожал мне руку и сказал: «Сердце у вас есть да и голова, ей-богу, на месте, но вам не следует тратить время попусту в театральной школе. Вам нужно учиться, а в актеры вы не годитесь. В жизни есть и другие замечательные и достойные занятия, помимо театрального искусства». — «Неужели я вовсе не гожусь? — вопросил я. — Даже для комических ролей?! О, Господи, до чего же я несчастен! Что же со мной теперь станется?»

Линдгрен полагал, что мне следует изучить латынь и заняться с Гульдбергом латинской грамматикой, а вот когда я сделаю успехи, в чем он не сомневался, вот тогда и можно будет для меня сделать что-нибудь побольше. В то время я не имел вообще никакого представления о том, что такое грамматика, даже книг подобных никогда в руках не держал, но раз уж мне сказали, что это может мне сильно помочь, я решил приступить к занятиям. Кроме того, у меня ведь была редкая способность запоминать тексты наизусть, и я лишь попросил о том, чтобы меня не отлучали от театра, ибо им единственным я жил и только о нем и мечтал.

Когда я высказал Гульдбергу желание учить под его руководством латинскую грамматику, он сообщил, что сам не слишком хорошо в ней разбирается. Тогда я обратился к госпоже Хермансен, той самой моей соседке по почтовому дилижансу на пути в Копенгаген. Как раз в то время сын ее (г-н Ольсен нынче учительствует в Хельсингёре) окончил школу, стал студентом и начал давать частные уроки. Вот я и попросил ее уговорить сына немного позаниматься со мной бесплатно. На это госпожа Хермансен, относившаяся ко мне по-матерински, ответствовала в том духе, что заниматься со мной немецким он, может, и согласится, но вот что до латыни, латынь — это, дескать, такой дорогой язык. Тем временем Гульдберг договорился с одним из своих знакомых, неким студентом Бентциеном (ныне священником во Фредериксборге), согласившимся раз в неделю заниматься со мной по грамматике Бадена. И вот у меня появилась книга, каких я раньше и в руках не держал и которая показалась мне чудовищно скучной, ведь до тех пор я читал лишь романы и комедии.

Как раз в то время директором театра стал статский советник (ныне конференц-советник) Коллин. «Мне думается, — сказал Гульдберг, — вам следует познакомиться с этим человеком, он имеет обыкновение принимать участие в тех, в ком видит хорошие задатки». Но ведь я был с ним совсем незнаком и все же, воспользовавшись тем, что по-прежнему оставался учеником театральной школы, нанес ему визит и попросил его обратить на меня внимание. Меня он до этого вообще не знал, никто ему обо мне не рассказывал.

У Гульдберга я бывал каждую неделю, мне надлежало переписать одно из его стихотворений и выучить его наизусть, что особого удовольствия мне не доставляло. И тогда мне захотелось вернуться к тому, чем я занимался в детстве, то есть самому писать стихи. В только что вышедшем номере «Голубиной почты» Росенкильде я прочитал рассказ «Лесная часовня», и он меня исключительно заинтересовал. В обработке этого рассказа у меня получилась настоящая трагедия в стихах. Я попросил Гульдберга принести вместо его произведения свое. Он разрешил и оценил его с точки зрения языка. По его мнению, я написал действительно весьма цельное произведение, он прочитал его некоторым своим друзьям, и они подивились воображению автора и легкости языка, хотя я все так же оставался совершенно необразованным. Впрочем, каким бы наивным я ни был во время работы над этой пьесой, она служит доказательством того, что, направляясь к Гульдбергу, чтобы выслушать его мнение о том, следует ли мне продолжать писать подобные вещи, я и сам сомневался в этом и подумывал заняться настоящим кукольным театром, но все же оправдались мои лучшие ожидания.

Пьесу свою я читал и Кольбьёрнсенам. Супруга тайного советника находилась тогда в «Баккехусет», и таким образом я познакомился с фру Рабек, которая разговаривала со мной в шутливом тоне и рассказывала, как Эленшлегер и Ингеманн читали ей свои первые работы. Позднее, незадолго до ее смерти, когда я навестил ее, уже получив аттестат зрелости, она вспомнила, что как-то я читал ей кое-что из написанного якобы мною, но заимствованного у Ингеманна и в ответ на ее замечание об этом сказал: «Да, но ведь это так красиво!» В «Баккехусет» я познакомился с профессором Тиле и Мелем, который тогда был еще молодым студентом, а также с актрисой г-жой Андерсен, давшей мне прозвище «der kleine Declamator»1, поскольку я все время пытался что-нибудь прочесть ей.

Любой теплый отзыв о моей трагедии «Лесная часовня» я рассматривал словно бы через увеличительное стекло, я чувствовал себя бесконечно польщенным, веря всему, что говорили люди, и на самом деле считал, будто пьеса написана мастерски и достойна того, чтобы ее прочитали все. Вот так я явился с нею к Эленшлегеру, который похвалил стихи, а на прощание пожал мне руку. Это рукопожатие было для меня превыше всего, ибо я взаправду посчитал, что тем самым меня посвятили в поэты. Нанес я визит и Ингеманну — он был весьма дружелюбен и любезен, хорошо отозвался о моей первой работе и даже совместно с Грундтвигом оказал мне финансовую помощь. Я был на седьмом небе, и в первый раз у меня в голове промелькнула мысль: «Ты — поэт!» Все-все должны были знать это!

Мало того: радуясь, словно ребенок, я решил, что и увидеть мою пьесу должны все. Вот почему с нею пришлось ознакомиться и члену дирекции театра Ольсену, и он даже сказал, что мне следовало бы представить ее к постановке, которая, не исключено, могла бы иметь место. Как же я был счастлив! Я помчался к Гульдбергу и рассказал ему обо всем, но, к моему великому изумлению, он призвал меня к благоразумию и предостерег от такого шага. Я ничего не мог понять и сконфуженно замолчал, но — впервые в жизни в душе моей поселилось сомнение в отношении другого человека. Я ведь знал, что драматические опыты самого Гульдеберга успеха не имели, вот и подумалось мне, что он просто-напросто завидует и не хочет, чтобы успеха добился я. Мысль был[а] злая, тем более что речь шла о человеке, который сделал для меня столько добра. Наверное, это был первый грех в моей жизни, и объяснение я нахожу только в том, что все остальные лишь хвалили меня и курили мне фимиам, а сам я тогда пребывал в полнейшей уверенности, будто произведение мое превосходно.

Итак, я не представил пьесу к постановке, поскольку Гульдберг воспротивился этому, но в тайне от него решил написать полностью самостоятельную вещь и в качестве сюжета избрал датскую народную легенду о разбойниках в Виссенберге. Подобно Шиллеру, я тоже решил дебютировать драмой о разбойниках, она-то, кишмя кишевшая грамматическими ошибками, и поступила в дирекцию театра, откуда мне ее вернули как совершенно незрелое произведение с припиской, гласившей, что автор в подавляющем большинстве случаев демонстрирует свое полное невежество. Кроме того, дирекция выражала пожелание моим друзьям и покровителям предоставить мне возможность путем постижения наук добиться той цели, к которой я так ревностно стремился.

IV

Тем временем я прилежно посещал занятия в школе пения. Меня выпускали на сцену и в помощь хору, и я выступал в роли то пастуха в «Иоганне Монфокон», то воина в «Зураме и Зульнаре» (я тащил триумфальную колесницу). Одну из самых больших партий я исполнял в пьесе «Ланасса», где Нильсен, Фрюдендаль и несколько человек из хора, среди которых оказался и я, изображали браминов. Костюмы у нас были ужасные, мы облачились в плотно облегающее трико телесного цвета, поверх которого надели лишь узкие пояса, так что спина и грудь казались обнаженными. На выбритой голове осталось только что-то вроде косички — выглядели мы чудовищно. Публика смеялась и шикала. Я к тому времени так отощал, что на самом деле стал стыдиться своей худобы и потому производил весьма комичное впечатление. К следующему представлению нас немножко приодели. Когда я вскоре после этого беседовал с кронпринцессой, она сказала, что я напоминал ей тощего драного кота, а Нильсен — толстого, круглого поросенка. Что касается отношения к моим драматическим опытам, помнится, она сказала: «Вы собираетесь писать трагедии, как Эленшлегер. Оставьте эту затею! В жизни и так много горя. Пишите лучше о том, что может развеселить публику, как, например, Хольберг». Она и вообще была со мной очень любезна, шутила над моими наивными высказываниями, а однажды, войдя в комнату, где одна из фрейлин рисовала мой профиль, и, узнав, что я недоволен изображением, пририсовала к нему кривой нос и огромные глаза. «Он должен выглядеть, как Шиллер!» — сказала она и с этими словами подарила мне рисунок. Как жаль, что я утратил его: более интересного листка бумаги от тех времен у меня и быть не могло.

Вот так и текло время. Латинская грамматика меня ничуть не вдохновляла: погруженный в свои грезы, я несколько раз пропустил занятия, и наказание не замедлило последовать. Однажды вечером я со своими куклами разыгрывал для госпожи Дален «Рольфа Синюю Бороду», превратив балет в оперу и импровизируя музыку на ходу. Но тут домой вернулся сам Дале́н и рассказал, что встретил Гульдберга и тот жаловался на меня, поскольку я отлыниваю от занятий латынью, о которых сам же его просил и которые он для меня организовал. Услышав это, я тут же бросил свой театр и помчался на Нёрребро, чтобы вымолить у Гульдберга прощение. Он, однако, ничуть не смягчился, назвал меня плохим человеком, не желающим себе добра, и заявил, что больше не желает иметь со мной никаких дел. Я был совершенно раздавлен, умолял его простить меня. Говорил, что в противном случае я окажусь самым несчастным человеком на земле. «Ах, вот как, вы еще комедию передо мной разыгрываете?» — ответил он. «Если вы покинете меня, я останусь совсем один! Да, я совершил ошибку, но, видит Бог, я исправлюсь, буду прилежней, я ведь не знал, к чему все это может привести, я ведь не имел никакого представления о том, что такое латинская грамматика, когда обратился к вам просьбой», — примерно такую речь произнес я. «Несчастный, — повторил он. — Да ведь это реплика из какой-то комедии. Я ее читал. Больше я для вас ничего не сделаю. У меня еще осталось тридцать ригсдалеров для вас, из них вы будете получать по десять далеров в месяц, но между нами все кончено!» — с этими словами Гульдберг захлопнул передо мной дверь. Я понимал, что провинился, пропустив те несколько занятий по латыни, но одновременно чувствовал, что он обошелся со мной слишком уж жестоко.

В полном отчаянии я отправился домой. Он назвал меня плохим человеком, и это так страшно тяготило меня. Я долго стоял на холодном ветру на берегу озерца Пеблинген, наблюдая отражение луны в воде. В голову лезли скверные мысли: «Ничегошеньки из тебя не выйдет! Ты теперь плохой человек! Господь сердит на тебя, тебе следует умереть!» Я смотрел на воду и вспоминал свою старую бабушку, уж она-то, точно, не думала, что я окончу жизнь таким вот образом. При этой мысли я горько заплакал, но и почувствовал облегчение в душе и попросил Бога в моем сердце простить мне мои ошибки и греховные мысли о самоубийстве. Потом я отправился к Бентциену, попросил у него прощения за те несколько пропущенных занятий с ним, объяснив, что как раз в это время шло столько замечательных спектаклей в театре, отвлекавших меня от изучения латинской грамматики, и заявил, что раскаиваюсь в совершенном грехе. Он как мог утешал меня, и, несколько успокоившись, я отправился домой.

С тех пор я стал прилежно заниматься грамматикой, но Гульдберг оставался непреклонен — холодно и твердо он следовал своему решению (за свою работу в театре в течение последнего года я получил двадцать пять ригсдалеров, это был весь мой гонорар). Поскольку я больше не мог рассчитывать на помощь Гульдберга, необходимость да и внутреннее желание заставляли меня еще более упорно добиваться настоящей роли для дебюта. Больше всего мне хотелось сыграть Петера в «Сборе винограда» и Жакино в «Двух гренадерах». Линдгрен отрепетировал эти роли со мной и пришел к выводу, что я смотрюсь в них неплохо. Мне было семнадцать лет, я был полностью предоставлен сам себе, никто по-настоящему не принимал во мне участия, и только бесконечная детская наивность и вера в Господа позволяли мне держаться на плаву. Я отчетливо помню, как проявлялись обе эти черты моей натуры. Высшим моим желанием было получить серьезную роль. И вот наступил новый, 1822 год. Я свято и твердо верил в то, что человеку суждено прожить весь год так, как он проведет его первый день. Выходит, мне надо оказаться в этот день в театре, и тогда он будет открыт для меня в течение всего года. Но, к моему глубокому огорчению, спектаклей первого января не давали, и поэтому я ранним утром тайком пробрался в здание театра, где не встретил ни одной живой души. Весь дрожа, словно бы совершая грех, я подошел к рампе, сложил руки и прочел «Отче наш», а затем так же тихо пробрался обратно к выходу, всем сердцем уверенный, что в новом году обязательно буду выступать на сцене.

Между тем надежды мои потерпели полный крах, ибо в мае часть труппы из числа не слишком востребованных актеров уволили, вот и я получил письмо из дирекции, которая уведомляла, что «освобождает меня от дальнейшей службы в театре». Я понял, что оказался в совершенно бедственном положении, и отправился к статскому советнику Коллину с просьбой все же не прогонять меня из театра. Он отнесся к разговору со мной довольно серьезно и сказал, что у меня неподходящая внешность да и голос никуда не годится (голос у меня так окончательно и не восстановился по той причине, что зимой я постоянно ходил с мокрыми ногами и без теплой одежды). Опечаленный, я побрел домой, не видя никакого выхода из создавшегося положения.

С матерью Урбана Юргенсена, замечательной женщиной, бывшей уже в больших годах, я свел знакомство благодаря «Лесной часовне». Это она побудила меня продолжать деятельность на поэтическом поприще. Ее вера в мои способности ко мне и поддержка укрепили меня в мысли, что я выше просто толпы. Это, а также нужда заставили меня сесть за трагедию «Солнце эльфов», которую я написал на основе одноименного рассказа Сума. А вдруг ее примут — подумалось мне.

В любом случае я собирался продать ее какому-нибудь издателю, надеясь выручить хоть немного денег. И вот я закончил пьесу, использовав в ней некоторые реплики из «Лесной часовни» и «Разбойников в Виссенберге». Прослушав ее, пожилая г-жа Юргенсен схватила меня за руку и сказала: «Десять лет я не проживу, но запомните мои слова — к тому времени мир станет смотреть на вас совсем иначе, нежели сейчас! Эленшлегер не останется первым вечно, ему на смену придут молодые люди!» Это слишком смелое, но идущее от сердца суждение сильно растрогало меня. Она сообщила мне также, что пробст Гутфельдт проявляет интерес к моей персоне и желает со мной познакомиться. Я отправился к нему, он прослушал «Солнце эльфов» и произнес в мой адрес столько хвалебных слов, сколько я никак не заслуживал. Он укрепил во мне веру в мои силы и заявил, что я настоящий поэт, а пьесу мою следует направить в дирекцию театра и сопроводить рекомендательным письмом, которое сам же и предложил написать. Эрстед и его семья также прослушали трагедию и довольно тепло отозвались о ней, впрочем, я-то вообразил, будто они вознесли меня до небес.

Примерно в то же время я впервые прочитал роман Вальтера Скотта «Эдинбургская темница», и благодаря живой фантазии в моем воображении возникла цельная подробная картина всего описанного. Я настолько органично ощущал себя участником всего произошедшего, что действие романа представлялось мне неотъемлемой частью собственной жизни. И раньше священная дрожь охватывала меня при мысли о великом призвании поэта, теперь же я впервые понял, какое это имеет значение. Весь мир, казалось мне, представляет собой сказку, которой поэт пользуется, как художник палитрой. Мне сразу же захотелось написать что-нибудь в подражание Вальтеру Скотту, и я написал историю о безумной Стине и дал ей название «Привидение на могиле Пальнатоне». Мне хотелось, чтобы все-все разделили со мной радость от того, что я поэт, все-все должны были прослушать мое «Солнце эльфов». Я читал теперь пьесы Шекспира, и мне представлялось, что все это написал я. Я и вправду вбил себе в голову, что равен ему. Командор Вульф переводил Шекспира, и я внушил себе, что ему будет приятно увидеться с человеком, похожим на его любимого поэта. Впрочем, я и сам сгорал от желания познакомиться с Вульфом, и вот с рукописью «Солнца эльфов» в кармане вошел в дом, который впоследствии стал для меня едва ли не родным.

Я производил, вероятно, сугубо комичное впечатление, я был жизнерадостен и наивен, причем последнее резко контрастировало с моим возрастом и ростом. Манеры мои отличались ужасной неуклюжестью, что, в сущности, объяснялось тщеславием и боязнью обнаружить недостатки моего весьма потертого одеяния. Сюртук был коротковат, поэтому мне приходилось поминутно одергивать рукава, а ногами выделывать потешные кренделя, чтобы панталоны не слишком задирались, выставляя напоказ худые сапоги. Из-за всего этого осанка у меня совершенно нарушилась, ибо по ряду причин я не решался ходить с поднятой головой и горбился. Внешне я выглядел ужасно зажатым, в то время как внутренне оставался очень естественным. Чтобы напечатать «Солнце эльфов», я отправился к Сайделину, однако получил отказ. Актер Фарсом был знаком с наборщиком типографии вдовы Коэна, и через этих лиц я договорился о том, что пьесу начнут печатать, как только наберется определенное количество подписчиков. Для того чтобы объявить об этом в газете «День», я обратился к известному рецензенту Профту, прочитал ему пьесу, и он вознаградил меня аплодисментами.

«День» опубликовал положительную рецензию, правда, без указания моего имени. В заметке говорилось, что авторство пьесы принадлежит семнадцатилетнему юноше, что его работу можно оценить необычайно — с учетом уровня его образования — высоко и что автор заслуживает поощрения и нуждается в пополнении багажа знаний, без чего даже самый выдающийся талант не сможет достичь достойного уровня в своем творчестве. Помимо этого Профт напечатал первую сцену из полученных им «Разбойников из Виссен-берга» в развлекательном журнале «Арфа» (1822 г.). Публикация появилась за моей подписью. Это было мое первое произведение, увидевшее свет. Я прочитал его, наверное, раз сто и, лежа по вечерам в постели, рассматривал свое напечатанное на бумаге имя. Ликуя от радости, я не замедлил явиться к фрёкен Тёндерлунд, и она, простодушная и добросердечная, разделила эту радость со мной. Вульфу я тоже показал оттиск, и он попросил его у меня почитать. Но когда несколько дней спустя я явился забрать журнал, его нигде не могли отыскать. И тогда командор совершенно спокойным голосом заявил, что поскольку не предполагал, какую ценность журнал для меня представляет, «обратил его во прах»! Я ничего не сказал в ответ, но едва сдержал слезы, ведь я утратил все свое достояние.

В сентябре дал знать о себе театр, речь шла о моей пьесе, меня вызвали в дирекцию. Собрались Коллин, Рабек, Хольстейн и Ольсен. Говорил Рабек, он сказал, что в некоторых местах автор проявил недюжинный талант, но вместе с тем и полное невежество и что при отсутствии знаний создать нечто, годящееся для представления образованной публике, невозможно. Поэтому, а также потому, что я зарекомендовал себя как человек неиспорченный, принято решение помочь мне получить образование. Статский советник Коллин сделает представление королю, и есть надежда, что мне разрешат бесплатно учиться в школе. О том, в какой именно, мне будет сообщено дополнительно. Во всяком случае, есть надежда, что после нескольких лет обучения я напишу вещь, которую можно будет принять и поставить на сцене. Итак, мне предстояло теперь обратиться непосредственно к Коллину, который брал на себя все заботы обо мне. По-моему, я ничего не ответил, у меня от счастья просто закружилась голова. И вот я отправился к Коллинам, решив, что им обязательно надо прослушать «Солнце эльфов». А что я мог еще придумать?! Впервые я переступил порог дома, к которому впоследствии прирос всей душою, в котором познакомился с Эдвардом и предавался сладким мечтам, да что говорить, Господи Боже мой, я их всех обожаю!

Было решено, что учиться я буду в Слагельсе. Директорствовал в тамошней школе Мейслинг, совсем недавно назначенный на эту должность. Отъезд назначили на первое ноября. Что же касается публикации «Солнца эльфов», то дело совсем не заладилось, поскольку набралось лишь считанное число подписчиков. Я назвал книгу «Юношеские опыты» и, чтобы, подобно Вальтеру Скотту, скрыть истинное авторство — пусть даже все слушали пьесу, решил подписать ее выдуманным именем — Вильям Кристиан Вальтер, расположив первым имя Шекспира, последним — Вальтера Скотта, а посредине — свое собственное. Могут сказать, что я проявил излишнюю скромность, но Господи Боже мой, ведь люди обо мне столько хорошего наговорили, а теперь вот еще и проявили ко мне такое внимание! Я не забрал рукописи из типографии, хотя меня и предупредили, что книга не будет напечатана. Втайне я все же надеялся, что она увидит свет, пока я буду в Слагельсе, — как бы это было замечательно! Поэтому я и попрощался со всеми, кроме издателя. Фру Вульф пообещала писать мне, а Коллин сказал, чтобы я сообщал ему все о своих делах.

Примечания

...и предъявив паспорт... — Путевой паспорт в XIX в. в Дании требовался для пересечения внутренних датских проливов.

...начались еврейские погромы... — См. примеч. к «Сказке моей жизни».

Бурнонвиль — Бурнонвиль, Антуан (1760—1843). До 1823 г. — солист балета, с 1816 по 1829 г. — руководитель балетной труппы и школы Королевского театра.

Рабек — см. примеч. к сказке «Жемчужная ниточка» и примеч. к «Сказке моей жизни».

Хольстейн — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

«Поль и Виржиния» — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Сибони — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

...Баггесен... Вайсе... — См. примеч. к сказке «Жемчужная ниточка».

«Любовь в деревне» — опера датского композитора Ф.Л.Э. Кунцена (1761—1817), предшественника К.Э.Ф. Вайсе в создании оперных произведений на национальную тему.

Тут я еще вспомнил, что у моей матушки есть сводная сестра... — Речь идет о второй дочери бабушки Андерсена по материнской линии. Она появилась на свет в 1778 г., в 1799 г. уехала в Копенгаген на заработки. После встречи с Андерсеном следы ее теряются.

Учитель Брун — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Ида Вульф — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

...брат полковника... — имеется в виду Ф. Хёг-Гульдберг, брат полковника К. Хёг-Гульдберга. См. примеч. к «Сказке моей жизни».

Кулау — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Линдгрен — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

...со своим юным сыном... — Речь идет об Августе Бурнонвиле. См. примеч. к «Сказке моей жизни».

Дален — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

...вспомнил юную даму, фрёкен Тёндерлунд... — Речь идет о Ф.Л. Тёндер-Лунд. (См. примеч. к «Сказке моей жизни»)

...свел знакомство со старой фру Кольбьёрнсен... — См. примеч. к «Сказке моей жизни».

...госпожа Кретсмер... — Кретсмер А.М. (1811—1889) — солистка балета Королевского театра.

...брал книги для чтения в библиотеке Й.К. Ланге... — Литератор Й.К. Ланге (1785—1850) в течение ряда лет содержал в Копенгагене платную библиотеку.

Панорама — здесь: ящик со стеклами, сквозь которые предметы внутри кажутся увеличенными и объемными.

Гэтхусет — старинное здание в центре Копенгагена, в котором проводились праздничные мероприятия.

Бланкенстайнер — название торгового центра (по имени владельца), расположенного на одной из центральных улиц Копенгагена.

...что моя старая бабушка умерла... — Бабушка Андерсена умерла 29 августа 1822 г.

«Гильза-копилка» — название дома для престарелых отставных моряков.

...физик Эрстед... — См. примеч. к сказке «Калоши счастья».

...учитель пения Кроссинг... — См. примеч. к «Сказке моей жизни».

Фистер — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

...девица Абрахамсен... — Абрахамсен Б.М. (1809—1839) — оперная певица.

«Два маленьких савояра» — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Балет «Нина» — «Нина или обезумевшая от любви» — балет В. Галеотти на музыку К. Шаля. Впервые поставлен в Королевском театре в 1802 г.

«Армида» — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Ханне Пэтгес — Пэтгес — девичья фамилия Й.Л. Хейберг. См. «Сказка моей жизни».

Корреджио — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Бентциен — см. примеч. к «Сказке моей жизниё.

Коллин. — Речь идет о Йонасе Коллине. См. примеч. к «Сказке моей жизни».

В только что вышедшем номере «Голубиной почты» Росенкильде... — См. примеч. к «Сказке моей жизни».

«Лесная часовня» — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Фру Рабек — см. примеч. к сказке «Жемчужная ниточка».

Эленшлегер — см. примеч. к сказке «Жемчужная ниточка».

Ингеманн — см. примеч. к сказке «Жемчужная ниточка».

Профессор Тиле — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Мель Н.К. (1798—1830) — профессор медицины. В студенческие годы он дружил с Тиле и проживал вместе с ним в доме Рабека.

Г-жа Андерсен — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Грундтвиг — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Ольсен Х. (1760—1829) — член дирекции Королевского театра с 1811 г.

...в качестве сюжета избрал датскую народную легенду о разбойниках в Виссенберге. — Сюжет для трагедии «Разбойники в Виссенберге» (см. примеч. к «Сказке моей жизни») Андерсен почерпнул из «Датских народных преданий» Тиле.

Подобно Шиллеру, я тоже решил дебютировать драмой о разбойниках... — Имеется в виду юношеская драма Шиллера «Разбойники» (1781).

«Йоганна Монфокон», «Зурама и Зульнар», «Ланасса». — «Йоганна фон Монфокон» — см. примеч. к истории «Кукольник». «Зурама и Зульнар» — опера Ф.А. Бойельдьё, впервые поставленная в Королевском театре в 1821 г. «Ланасса» — опера С. Маура, впервые поставленная в Королевском театре в 1821 г.

«Рольф Синяя Борода» (1808) — балет В. Галеотти.

«Сбор винограда», «Два гренадера». — «Сбор винограда» — опера Ф.Л.Э. Кунцена, впервые поставленная в Королевском театре в 1796 г. «Два гренадера» — комедия французского драматурга Ж. Патра. В сентябре 1821 г. Андерсен обратился в дирекцию Королевского театра с просьбой участвовать в постановке этих пьес, но получил отказ.

С матерью Урбана Юргенсена... — См. примеч. к «Сказке моей жизни».

«Солнце эльфов» — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

...пробст Гутфельдт... — Имеется в виду Гутфельдт Ф.К. См. примеч. к «Сказке моей жизни».

«Эдинбургская темница» — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

...командор Вульф... — См. примеч. к «Сказке моей жизни». Командор — воинское звание (капитан первого ранга.) На самом деле звание командора было присвоено П. Вульфу в 1834 г., а адмирала — в 1840 г.

Сайделин А. (1777—1840) — владелец типографии в Копенгагене.

Профт Х.К.Г. (1795—1827) — литератор, опубликовавший в газете «Даген» первую рецензию на сочинение Андерсена.

Эдвард — имеется в виду Эдвард Коллин. См. примеч. к «Сказке моей жизни».

Мейслинг — см. примеч. к «Сказке моей жизни».

Я назвал книгу «Юношеские опыты»... — сборник сочинений Андерсена. «Юношеские опыты. Произведения Вильяма Кристиана Вальтера», в который вошли «Пролог в стихах», пьеса «Солнце эльфов», а также новелла в духе В. Скотта «Привидения на могиле Пальнатоке», вышел в свет в 1822 г.

1. Маленький декламатор (нем.).