Вернуться к Сказка моей жизни

Глава XV

Над странами воссиял мир, засверкало теплое весеннее солнце, и меня потянуло в путь, захотелось жить. Я бежал наконец из города в светлые зеленеющие леса на берегах бухты Престё, в Кристинелунд. Моим молодым друзьям, которые жили там, хотелось, чтобы на их доме свили гнездо аисты, и они установили на крыше тележное колесо, но аисты все не появлялись. «Подождите, вот приеду я, — написал я им, — и аисты прилетят!» И точно, как я сказал, ранним утром в тот день, когда они ожидали меня, на крыше появились два аиста, он и она, и в момент, когда я въезжал к ним во двор, аисты вовсю занимались строительством. В текущем году я уже видел аиста в полете, а это, по старинным поверьям, означает, что увидевшему эту картину самому предстоит вскоре сняться с места и отправиться в путешествие. Мой полет в это лето оказался коротким: в самой южной точке его я обозревал башни Праги. Увы, глава книги моих странствий, относящихся к этому году, насчитывает совсем немного страниц, но первую же из них, как видите, украшает виньетка в виде аистов, занятых строительством гнезда, укрытого от ветров только что распустившейся листвой букового леса.

Кристинелунд, впрочем, снабдила виньеткой сама весна; прямо на полевой борозде принялась и зацвела яблоневая ветвь: это была весна в своем прекраснейшем проявлении! При виде этой ветки в памяти у меня сразу же всплыла одна маленькая история: «Разница, и большая!» Она, подобно многим прочим моим историям имеет корни в действительности. Каждый, взглянувший на жизнь и природу глазами поэта, способен к восприятию подобных проявлений красоты, в них отражена поэзия случая. Назову несколько примеров. Как раз в тот день, когда умер король Кристиан VIII, дикий лебедь в полете наткнулся на шпиль Роскилльского собора и разбил себе грудь. Эленшлегер в своей стихотворной эпитафии королю увековечил этот памятный случай. В свою очередь, когда на могилу Эленшлегера принесли новые свежие венки, чтобы заменить ими увядшие, обнаружилось, что в одном из старых свила себе гнездо маленькая птичка. Как-то в одно теплое Рождество я побывал в Брегентведе; на широких каменных плитах, устилающих землю у обелиска в саду, покоился тонкий снежный покров; в рассеянности я начертил тростью на одной из плит:

Бессмертие — тот же снежок,
Что завтра растает, дружок!1

Я ушел; наутро случилась оттепель, а через несколько дней опять подморозило. Когда я вернулся на это место, весь снег там растаял, осталось только небольшое окошко льда с надписью: Бессмертие. Этот случай глубоко меня поразил, и в мыслях у меня прозвучало: «Господи, Господи! Я и не сомневался!»

Большую часть этого лета я провел в милом моему сердцу Глорупе у друга, благородного старого графа Гебхарда Мольтке-Витфельда. В тот год мы в последний раз жили здесь бок о бок. Следующей весной Бог призвал к себе графа, но мое проживание в его имении в этом году можно считать венцом всех предыдущих. Граф устроил в Глорупе праздник в честь тех мужчин из его имений, кто принимал участие в войне. Я уже ранее рассказывал о патриотических чувствах старика, о живом участии его во всех веяниях современности, а также о пребывании в Глорупе датских и шведских войск. И вот, когда наконец зазвучали победные колокола, солдатам устроили праздник, они получили возможность веселиться в честь великой победы целый день и всю ночь. Приготовления к празднику поручили мне, и я отдался этому телом и душою, праздник удался, что доставило мне немало радости.

В парке имения по обеим сторонам бассейна тянутся две длинные липовые аллеи. В одной из них я велел соорудить шатер пятидесяти локтей в длину, шестнадцати в ширину и десяти в высоту; пол настлали из обструганных досок — здесь должны были проходить танцы. Деревья аллеи превратились в колонны, их стволы обернули сияющей красной камкой, когда-то служившей обивкой для стен, а теперь лежавшей без дела в закутке чулана. Капители сделали из пестро раскрашенных щитов и огромных охапок цветов. Крышей для шатра послужила натянутая парусина, но под ней из верхней серединной точки во все стороны натянули потолок, изготовленный из гирлянд и щитов с изображением Даннеброга. Внутреннее пространство шатра освещали двенадцать люстр, раскрашенные в национальные датские цвета. На красном фоне стен цветами были выложены вензеля короля, а на разноцветных щитах красовались имена всех генералов.

Между двумя входами в этот танцзал под навесом, которым служил в этом случае национальный флаг Дании, возвышался на постаменте большой оркестр; с обеих сторон располагались чуть приподнятые ложи, а в самом верху между букетами цветущих незабудок стояло две вазы с факелами, задрапированными траурным крепом. На небольших черных щитах под ними написали имена первого и последнего из павших на войне офицеров — Хегерманна-Линденкроне и Дальгаса, а на двух других щитах — одинаковые слова «Солдат-пехотинец»; чуть выше были поименованы все места наших побед и располагался еще один мощный щит с выведенным на нем четверостишием:

Солдату
Все претерпел, все перенес —
Дороги, грязь и смертный бой.
И рады мы тебе до слез:
Бог спас — и ты живой!

Над головами публики парил венок из ветвей красного бука, увенчанный золотой короной и веткой лавра. Все это произвело на тех, для кого было предназначено, огромное впечатление. «Вот бы на это посмотрел сам король!» — сказал один крестьянин. «Такое убранство, наверное, стоит более тысячи далеров!» — предположил другой. «А может, и миллион!» — вторила ему жена. «Да это же чисто Царство Божие! — сказал старик, разбитый подагрой, которого принесли на праздник. — Этакая красота, музыка, роскошь! Не иначе как само Царство Божие!» Ни одно из моих произведений не заслужило столь единодушного одобрения и похвал, как это мое творение, которое само по себе мне, повидавшему так много декораций, созданных Бурнонвилем и ранее Карстенсеном, ничего не стоило придумать.

Праздник состоялся седьмого июля в прекрасную погоду. В час пополудни солдаты, маршируя, вошли во двор поместья, где священник встретил их приветственной речью. Затем музыканты сыграли мелодию «Храброго солдата», и воины потянулись в танцевальный зал, где уже были накрыты для них столы с богатым угощением. С маленького островка, где развевался флаг, раздался пушечный выстрел, заиграл оркестр, в глазах у всех сияли радость и удовольствие.

Старый граф произнес тост в честь короля, я прочитал свое стихотворение «Солдату», после чего последовало исполнение одной из моих песен. Среди множества прозвучавших здесь тостов мне запомнился один, произнесенный солдатом в честь человека, построившего этот прекрасный зал, на что один из гостей простодушно заметил, что, наверное, я заработал на этом неплохую денежку.

Ближе к вечеру пришли девушки. Каждому из мужчин предложили пригласить на танец одну из них, и в сияющем огнями зале начались танцы; на аллее, идущей вдоль бассейна, вспыхнула иллюминация — цветные фонарики и лампы, закрепленные в том числе и на деревянной мачте, положенной на воду. Форму большей части ламп и фонариков придумал я сам.

— На следующий год я повторю праздник! — сказал его превосходительство. — Приятно радовать так много людей сразу, к тому же таких честных и храбрых, как они!

Однако это был последний праздник, который ему довелось устроить. Весной следующего года Господь прибрал его к себе. Хотя в том же году в Глорупе состоялось еще одно торжество — серебряная свадьба детей графа. На него из крестьян пригласили только тех, что жили в имении, но зато — всех.

Солдатский праздник стал в Глорупе самым замечательным событием этого лета, а наградой за мои рвения и труды стала для меня радость, которая в эти знаменательные часы озарила ярким светом еще одну из блестящих страничек в сказке моей жизни.

В последний раз я посещал Германию еще до войны, и на театре военных действий я тоже не был — отправляться туда из любопытства, в то время как другие там сражались, претило моей совести. Но вот был заключен мир; теперь мы снова могли дружески встречаться и собираться, хотя из головы у меня все не шли кровавые события, наполнившие здешние края болью и страданиями. Наверное, поэтому первым делом я поехал туда.

Меня сопровождал один из моих молодых друзей, мы встретились с ним в Свендборге, и скоро пароход доставил нас на Альс, где еще не срыли зеленых укреплений и блиндажей. Во время плавания по Фленсбургскому заливу каждый стоящий на берегу кирпичный завод, каждый мыс рассказывали нам свою историю о войне. В самом Фленсбурге мы прежде всего собирались посетить «Могилу павших». Эта усыпальница — сад мертвых — возвышается над городом и заливом; я, придя сюда, сразу же принялся искать и нашел одно из захоронений — могилу моего друга Фредерика Лэссё; он покоится здесь между надгробиями Шлеппегрелля и Трепки. Я сорвал с могилы один зеленый листочек для матери Лэссё, а другой — для себя и с грустью поразмышлял о его краткой, но яркой жизни и о его неизменно добром отношении ко мне.

Скоро мы подошли и собственно к полю сражения. На местах сгоревших домов строились новые, но обнаженные пятна выжженной земли вокруг свидетельствовали о том, какой град пуль ей пришлось на себя принять: верхний слой был полностью сорван картечью. Грусть и печаль переполняли мне душу, я думал о Лэссё и о его последних мгновениях, размышлял о многих, что испустили здесь дух. Я ехал поистине по святой земле.

Город Шлезвиг все еще находился на осадном положении, управлял им комендант Хельгесен, я не встречал его прежде, но именно он первым повстречался мне, когда я вошел в гостиницу к мадам Эссельбах. Мощная фигура Хельгесена привлекала внимание; чертами лица он очень походил на свой портрет, который я видел; это, конечно же, был он, герой сражения за Фредерикстад! Я подошел к нему и спросил, не он ли комендант города. Он ответил утвердительно и, когда я после этого назвал ему свое имя, тут же проникся ко мне расположением. Один из его офицеров проводил меня к древним укреплениям Данневирке и живо и красочно описал мне их: мощный вал королевы Тюры как будто вновь вырос прямо у меня на глазах, я видел волчьи ямы с их острыми кольями и зияющими провалами. Поблизости стоял все еще не снесенный барачный городок, в окнах офицерских домов красовались стекла. В одном из них теперь располагалось караульное помещение для солдат.

Вечер я провел у Хельгесена, оказавшегося дружелюбным, простым и прямодушным человеком, чем-то напомнившим мне Торвальдсена. Хельгесен упомянул одну из моих сказок, которая ему очень понравилась. Характерно, что это был «Стойкий оловянный солдатик».

У Кронверкета перед Редсбургом стояли датские солдаты, я кивнул им, и эти честные храбрые воины, признав во мне датчанина, заулыбались и закивали мне в ответ. Однако посещение Редсбурга и особенно проезд через него не доставили мне удовольствия; я ехал как будто по руднику, откуда вышла сама смерть, ведь это место, где зародился мятеж. Ко мне вернулись неприятные воспоминания, этот городок всегда производил на меня какое-то тоскливое, гнетущее впечатление, и теперь при виде его я, датчанин, испытывал болезненное и неприятное чувство. В поезде мне досталось место рядом с пожилым господином, который принял меня за австрийца, он хвалил моих якобы соотечественников и ругал датчан; тогда я сказал ему, что я — датчанин, и на этом наш разговор окончился; мне со всех сторон чудились враждебные взгляды. Чуть свободнее я вздохнул, только когда Гольштейн и Гамбург остались далеко позади.

В поезде на Ганновер из соседнего с моим вагона слышались датская песня и голоса молодых датчанок. На меня будто повеяло цветочным ароматом — и сразу же эти цветы-слова сложились в букет:

Поезд, лети!
Песня в пути!
От датской веселой и ласковой песни
Волнуется сердце в груди!

Странно, Дания и все датское стало гораздо ближе мне по эту сторону Эльбы. Никогда еще я не чувствовал себя настолько датчанином, как здесь, в Германии.

С друзьями и знакомыми я встретился только в Лейпциге и Дрездене. Их отношение ко мне осталось все тем же добрым и сердечным, и встреча оказалась радостной и душевной. Тяжелое и кровавое безвременье миновало, и общее настроение с той поры намного улучшилось. Почти все мои знакомые вполне признавали мощь и единство, проявленные в войне датским народом, кое-кто даже высказывался в том смысле, что «датчане защищали правое дело». Некоторые, конечно же, придерживались противоположного мнения, но они его не высказывали. В общем, мне не на что было жаловаться, кругом я видел только дружески расположенных ко мне людей и их сердечное ко мне отношение. Кстати, «поэзия случая», если мне позволено будет повторить этот термин, проявилась и здесь, сама природа породила поэтическое произведение в честь датчан. Я должен обязательно рассказать об этом событии, пусть само по себе оно и было малозначительным.

В великолепном поместье Максен, в нескольких милях от Дрездена, у гостеприимной семьи Серре, о которой я уже с благодарностью упоминал и рассказывал, я не был в течение семи лет. Когда я гостил там в прошлый раз, гуляя накануне отъезда с хозяйкой дома, я нашел малюсенькую лиственницу, которая могла бы поместиться в моем кармане. Ее кто-то выбросил на тропинку, я поднял деревце, оно оказалось поломанным. «Бедное дерево, — сказал я, — ты не погибнешь! — и стал искать в каменистом грунте плодородную почву, куда бы мог деревце посадить. — Говорят у меня легкая рука, — сказал я, — быть может дерево еще примется». Маленький участок почвы я нашел на склоне утеса в расщелине, воткнул туда деревце, ушел и напрочь забыл о его существовании.

— А деревце-то ваше в Максене прекрасно укоренилось! — рассказал мне через несколько лет в Копенгагене живописец Даль, только что из Дрездена приехавший.

В Максене, как я теперь услышал, деревце тоже стали называть не иначе как «Деревце датского поэта», эта же надпись значилась в течение ряда лет на табличке, выставленной перед ним.

Деревце пустило корни и ветви и выросло большое, ведь за ним хорошо ухаживали. По указанию фру фон Серре его обложили землей, потом часть скалы освободили взрывом порохового заряда, а недавно рядом проложили тропу и перед ней выставили указатель с надписью «Деревце датского поэта». Во время войны с Данией дерево не пострадало. Говорили, что оно зачахнет само собой, да иначе и быть не могло, ведь рядом росла могучая береза, заслонявшая лиственницу своими огромными ветвями, — уже этого было достаточно, чтобы рост последней прекратился и она погибла.

И вот в один прекрасный день — это было как раз во время войны — разразилась сильная гроза и ударившая в березу молния расщепила ее и обрушила вниз, оставив «Деревце датского поэта» в целости и сохранности.

Я приехал в Максен и увидел мое роскошное дерево, а рядом с ним пенек от расщепленной березы. Тут же на табличке красовалась надпись. Я прибыл как раз в день рождения майора фон Серре, и этот праздник собрал всю интеллектуальную элиту Дрездена. С песнями и цветами пришли поздравить майора также рабочие с мраморной каменоломни и с завода по производству извести.

В каждом из моих путешествий мне везло на какие-нибудь особые и интересные встречи. Поездка на поезде от Лейпцига до Дрездена не стала в этом отношении исключением. Рядом со мной в вагоне сидела пожилая дама с большой корзинкой еды, которую она держала на коленях; с ней ехал парнишка лет одиннадцати, она называла его Генри. Сильно устав от дороги, продолжавшейся уже сутки, мальчик с тоской выискивал взглядом шпили дрезденских соборов. Напротив меня разместилась молодая и энергичная дама, весьма самоуверенно высказывавшаяся на темы искусства, литературы и музыки, в которых она, по ее мнению, разбиралась. Дама провела в Англии немало лет; все мои попутчики ехали из Бреды.

Во время остановки поезда, когда я вместе с двумя прочими моими спутниками вышел из вагона, мы стали гадать, кем бы эта дама могла быть. Я принимал ее за актрису, кто-то высказал предположение, что она служила гувернанткой в какой-нибудь знатной английской семье. Когда я прогуливался, пожилая дама тихонько тронула меня за рукав и сказала: «Это — удивительная особа!» — «Но кто она?» — поспешил спросить я. «Мадемуазель!..» — Женщина не закончила фразу: молодая дама, выбравшись из вагона, снова с нами заговорила. Но мое любопытство было уже разбужено. «Антуанетта! — прокричал ей брат. — Дрезден — вон в той стороне! Антуанетта!»

Когда мы сошли с поезда, я шепотом все-таки спросил старушку, кто же такая эта молодая дама, и та с загадочным видом прошептала мне при расставании: «Мадемуазель Бурбон». А кто такая Антуанетта Бурбон, спросил я в Дрездене, и мне объяснили, что так зовут дочь известного часовых дел мастера в Женеве, который выдавал себя за несчастного дофина, сына Людовика XVI и Марии Антуанетты, и что дети, с которыми я ехал в одном вагоне, какое-то время жили в Англии, а теперь проживают в Бреде, но иногда инкогнито посещают Дрезден. Одна пожилая француженка, искренне верившая, что они — подлинные дети дофина, жила с ними и только ими. Рассказанное вполне соответствовало внешности и поведению моих спутников: лицо Антуанетты выглядело по-королевски гордо, ее вполне можно было бы принять за дочку дофина или, во всяком случае, человека, имевшего несомненное внешнее сходство с Бурбонами.

Я знал, что в Веймаре в то время не было никого из моих друзей; все они разъехались кто куда. Поэтому визит в Веймар и продолжение путешествия я отложил на следующий год.

Этой же осенью, шестого октября 1851 года, на родине мне присвоили звание профессора.

А с приходом весны, когда в лесу распустились первые листочки, встрепенулся и я. И продолжил нить своих странствий там, где она оборвалась в прошлый раз, а именно — в дорогом моему сердцу Веймаре. Тамошние мои друзья, начиная от дома великого герцога до многочисленных знакомых и приятелей в городе, остались мне верны и оказали, как всегда, самый радушный прием. Больё де Марконэ стал за то время, что мы не виделись, гофмаршалом и директором театра; он был уже женат, и в его гостеприимном доме меня, как и в старые времена, принимали как друга и, можно сказать, как брата. В гостиной уже резвились несколько ребятишек, сразу же потянувших ко мне свои руки, а хозяйка предстала передо мной в образе ангела-хранителя домашнего очага. В этой семье царили покой и счастье.

Чем еще был отмечен в букете воспоминаний этот мой визит в Веймар, так это общением с Листом, который, как известно, служил здесь капельмейстером и в целом оказывал на всю музыкальную жизнь здешнего театра большое влияние. Особой своей задачей он видел продвижение на сцену значительных музыкально-драматических произведений, которых пока что немецкий театр не принимал. Благодаря ему Веймар поставил берлиозовского «Бенвенуто Челлини», который представлял для местной публики особый интерес, ибо главный герой был ей известен по «Бенвенуто» Гёте. Хотя более всего импонировала Листу музыка Вагнера, для признания и популяризации которой он не щадил сил: во-первых, всячески способствовал ее исполнению на сцене, во-вторых, неоднократно поддерживал ее в печати. Лист выпустил на французском языке целую книгу об операх Вагнера — «Тангейзере» и «Лоэнгрине»; первая особенно близка для веймарцев своим сюжетом, поскольку относится к Тюрингским сказаниям, а сцена, на которой разворачивается ее действие, это Вартбург. Вагнера Лист называл самым значительным композитором современности, с чем я из естественного чувства справедливости согласиться не могу, поскольку считаю все его сочинения чрезмерно рассудочными. Я восхищаюсь в «Тангейзере» бесподобным и прекрасно звучащим речитативом, в котором по возвращении в Рим Тангейзер описывает свое паломничество, — он действительно великолепен! Я признаю также величие и живописность аранжировки оперы. Тем не менее, на мой взгляд, ей не хватает души, истинного цветка музыки — мелодии.

Вагнер сам пишет либретто для своих опер и, как поэт, работающий в этом жанре, добился выдающихся результатов. Его либретто интересны разнообразием сцен и оригинальностью положений, сама музыка, когда я слушал ее впервые, казалась мне океаном звуков, накатывавшимся на вас и поглощавшим душу и тело! Когда после окончания «Лоэнгрина» весь охваченный пламенным энтузиазмом и восторгом Лист вошел в мою ложу, я сидел подавленный и усталый. «Ну, что скажете?» — спросил он, и я ответил: «Признаться, я едва жив». «Лоэнгрин» показался мне странным шелестящим деревом, на котором, однако, нет ни плода, ни единого цветочка. Пусть меня не поймут неправильно, я не считаю свои суждения о музыке неоспоримыми, но все-таки я лично требую от нее, как, впрочем, и от поэзии, наличия трех начал — разума, фантазии и чувства, а последнее проявляется прежде всего в мелодии! Я считаю Вагнера современным композитором-мыслителем, волевым и могучим разрушителем всего ветхого и устаревшего, но, по мне, в нем не хватает божественного начала, присутствующего в музыке Моцарта или Бетховена.

Многочисленная и влиятельная партия ценителей искусства разделяет мнение Листа о Вагнере, и со временем в ее рядах насчитывается все большее число его сторонников, как, например, обстоит ныне дело в Лейпциге, но так было далеко не всегда. Однажды несколько лет назад в Гевандхаусе после исполнения нескольких пьес разных композиторов, которым бурно аплодировали, сыграли увертюру к «Тангейзеру». Я тогда услышал ее, как, впрочем, и само имя Вагнера, впервые. Красота этого превосходного музыкального сочинения захватила меня, и я отчаянно зааплодировал. Но... я был почти единственным, кто сделал это. Со всех сторон на меня смотрели удивленные лица, на меня шикали, но я остался верен своему впечатлению, похлопал еще и даже крикнул «Браво!», хотя внутри у меня от смущения все сжалось и кровь прихлынула к щекам. Теперь же, напротив, вагнеровскому «Тангейзеру» аплодировали все. Я рассказал об этом Листу; он же и все его единомышленники-музыканты наградили меня за то, что я последовал своему истинному чувству, возгласами «Браво!».

Из Веймара я направился в Нюрнберг! Вдоль железнодорожного пути был протянут провод, а по нему бежали электромагнитные волны! Я — истый датчанин, и потому всякий раз, когда речь заходит о чести моей страны, сердце у меня начинает биться быстрее обычного! Так случилось и во время этой поездки. Рядом со мной в вагоне сидели отец с сыном, отец указал сыну на электрический провод. «Смотри, — сказал он, — эту штуку изобрел датчанин Эрстед!» В эту минуту я гордился тем, что принадлежал к народу, чьим сыном был Эрстед.

Передо мной раскинулся Нюрнберг. В одной из моих «Историй», а именно «Под ивой», я попытался описать красоту этого старинного города. Впрочем, сюжетный фон для этой истории я позаимствовал также из моего путешествия по Швейцарии и горному массиву Альп. Мюнхен я не видел с 1840 года; я сравнил его в моем «Базаре поэта» со стеблем розы, ежегодно пускающим новые побеги: каждую новую ветвь составляли новые улицы, каждый распустившийся листок — построенный новый дворец, церковь или памятник. На этот раз город предстал моему взору цветущим могучим деревом, один цветок его назывался Базиликой, другой — Баварией, именно это я и ответил королю Людвигу на вопрос, как понравился мне Мюнхен. Далее наш разговор коснулся Торвальдсена, и король воскликнул: «Дания потеряла в его лице великого художника, а я — друга!»

Мюнхен, по моему мнению, — самый интересный из германских городов, чему особо способствовала неутомимая деятельность короля Людвига, тонкого ценителя искусства. В полном расцвете сил находится здешний театр. Его делами ведает один из самых способных директоров поэт д-р Дингельштедт. Он каждый год объезжает все наиболее известные сцены Германии, знакомясь там с подающими надежды молодыми талантами, посещает Париж и изучает его театральный репертуар, театры и вкусы публики. Вскоре мюнхенский Королевский театр сможет предложить своим зрителям образцовый репертуар. Кроме того, он оборудован «подвижной сценой», то есть оформлению спектакля придается в нем намного большее значение, чем у нас на родине, где мы, например, ставим «Дочь полка», а действие, разворачивающиеся в Тироле, происходит на фоне декораций с пальмами и кактусами или же жилищем Нормы в одном действии выступает греческий дом Сократа, а во втором — пальмовая хижина Робинзона Крузо. Более того, иногда мы объединяем в одной сцене декорации, которые на переднем плане озарены солнечным светом, с задником, где видна открытая дверь на балкон и за ним темно-синее звездное небо! Ни малейшего здравого смысла, никакого, пусть самого элементарного, внимания к обстановке! Впрочем, никто этого не замечает, и никого это не беспокоит, ведь ни одна газета подобную бессмыслицу не критикует!

Мюнхенский репертуар разнообразен, здесь стремятся усвоить достижения театров различных стран, а директор театра устанавливает связи с самыми известными на сегодняшний день писателями. Я, например, получил от него весьма лестное письмо, в результате чего между нами завязалась переписка; он хотел больше знать о репертуаре датских театров и в том же письме сообщил, что ныне правящий баварский король знает мои произведения и весьма мной интересуется. Таким образом, сразу же по приезде в Мюнхен я посетил директора Дингельштедта, тут же предложившего мне одну из лучших лож, которой я и мой спутник могли располагать в течение всего нашего пребывания в городе. Он также сообщил о моем приезде королю Максу, от которого на следующий же день я получил приглашение на званый обед в охотничьем замке Штарнберг, где пребывал в то время Его Величество.

Меня сопровождал туда тайный советник миссии фон Дённигес. Железная дорога с присущей ей стремительностью доставила нас на место, и мы заблаговременно прибыли к небольшому замку, красиво расположенному у озера в окружении Альпийских гор. Король Макс оказался молодым и в высшей степени обаятельным человеком. Я встретил у него милостивый и в то же время дружеский прием, он сказал мне, что мои сочинения, а именно «Импровизатор», «Базар поэта», «Русалочка» и «Райские кущи», произвели на него глубокое впечатление. Он говорил также о других датских писателях, знал сочинения Эленшлегера и Х.К. Эрстеда и высоко ценил богатство духовной жизни и здоровую атмосферу, царящую в искусстве и науке моего отечества. По рассказам фон Дённигеса, который путешествовал по Норвегии и Зеландии, он знал о живописных пейзажах Эресунна, прекрасных датских буковых рощах, о тех несчетных сокровищах, которые хранятся в музеях нашей родной Скандинавии.

За обедом король оказал мне честь, провозгласив тост за мою Музу, когда же мы поднялись из-за стола, он пригласил меня на прогулку по озеру. Погода стояла хмурая; по небу быстро неслись облака; у берега стояла вместительная крытая яхта, нарядно разодетые гребцы отсалютовали нам веслами, и мы быстро и легко заскользили по воде. Я прочитал присутствующим сказку «Гадкий утенок», и под оживленный разговор о поэзии и природе мы прибыли на остров, где находилась построенная по приказу короля прекрасная вилла. Неподалеку от нее раскопали большой курган; считалось, что в нем похоронен какой-то древний герой; как не раз это происходило у нас в Скандинавии, в кургане нашли человеческие кости и кремневый нож. Свита держалась от нас чуть поодаль, и король предложил посидеть на скамейке, стоящей у самой воды. Он говорил о моих сочинениях, о дарованном мне Богом таланте, о том, как порой удивительно складывается человеческая судьба, и об утешении, которое мы всегда находим у Господа. Неподалеку от места, где мы сидели, росла большая бузина, что дало повод поговорить о живущей внутри нее датской дриаде, такой же, какая появляется в сказке «Бузинная матушка». Я рассказал королю о своем последнем сочинении, об использовании того же образа в драматическом произведении, и, когда мы проходили мимо деревца, попросил разрешения сорвать один из его цветков на память. Король сам отломил веточку и подарил ее мне, теперь она хранится среди других дорогих мне сувениров, напоминая мне о том вечере.

— Неужели солнце так и не выглянет! — воскликнул король. — Мне так хотелось бы, чтобы вы посмотрели, как красивы здешние горы!

— Мне всегда везет! — вырвалось у меня. — Оно наверняка еще засияет! — И в ту же секунду солнце действительно выглянуло, и Альпы озарились прекраснейшим розовым светом. Когда мы плыли назад домой, я читал на яхте сказки «История матери», «Лен» и «Штопальная игла».

Вечер выдался чудесным, поверхность воды была недвижна, горы отливали синевой, а снежные вершины блистали огнем. Мы словно попали в сказку.

В полночь я прибыл в Мюнхен. Газета «Альгемайне цайтунг» поместила прекрасное описание моего визита под заглавием «Король Макс и датский поэт».

Из Мюнхена я выехал в Швейцарию, посетил озеро Комо и Милан. Этот город все еще находился на осадном положении, и когда я выезжал из него, в полиции никак не могли отыскать мой паспорт и вызвали меня лично. Подобные неурядицы способны испортить впечатление от самой лучшей поездки. Открытое письмо от австрийского посланника в Копенгагене, в котором он рекомендовал меня всем гражданским и военным чиновникам, спасло положение. Со мной стали обращаться предупредительно, но все равно мой паспорт найти никак не могли. Наконец принесли все принятые от иностранцев паспорта, и я тут же отыскал свой, зарегистрированный под тем номером, который был ему положен. Просто жандарм записал его неправильно, и он не соответствовал записи, сделанной в свидетельстве о моем прибытии. Все встало на свои места. В самом деле, ведь самые большие мучения с оформлением паспорта выпадают именно на мою долю, т. е. на долю того, кто во время путешествия так оберегает свои бумаги, что это становится просто комичным.

Мой обратный путь лежал через Сен-Готардский перевал и Фирвальдштедское озеро, в восхитительных окрестностях которого я провел несколько дней. В Шафхаузене я попрощался со Швейцарией, и далее мой путь пролегал по родине ауэрбаховских «Деревенских рассказов», романтическому Шварцвальду. Черные ямы для выжигания угля курились голубоватым дымом, попадающиеся навстречу люди были одеты крайне живописно, а горная дорога с немецким названием «Преисподняя» была настоящей альпийской тропой.

На одной железнодорожной станции между Фрайбургом и Гейдельбергом я стал очевидцем трогательной сцены. Здесь садилась на поезд большая группа эмигрантов, отправлявшихся в Америку. Стар и млад, они грузились в вагоны, в то время как родные и знакомые с ними прощались, горестно рыдая навзрыд в предчувствии долгой разлуки. Я видел, как какая-то старуха намертво вцепилась в вагон, ее пришлось отрывать. Поезд ушел, и она бросилась на землю. Мы промчались мимо, оставив позади стенания и крики «ура». Отъезжающих ожидали новые события и места, оставшихся — тоска и печаль. Каждая домашняя мелочь будет теперь напоминать им о тех, кого увез от них поезд.

Руины старого Гейдельбергского замка я посетил погожим и теплым летним днем. Внутри в разрушенных залах и покоях росли вишня и бузина, вокруг летали, щебеча, птицы. Внезапно кто-то окликнул меня по имени, это был Кестнер, посланник Ганновера в Риме, сын вертеровской Лотты. Он на краткое время приехал в Германию, это было наше последнее свидание, он умер в следующем году.

В конце июля я вернулся в Копенгаген, Ее Величество, вдовствующая королева Каролина Амалия почтила меня милостивым приглашением в загородный дворец Соргенфри. Там я прожил несколько дней, остановившись в комнатах покойного тайного советника Адлера. Моей душой в это время владели воспоминания о тяжелом детстве, сменившемся наступлением лучших и более светлых дней. Я с благоговением благодарил за них Бога.

На этот раз я ближе познакомился с окрестностями, которые ранее видел лишь мимолетно. Одновременно я по достоинству оценил кроткий и сердечный нрав нашей прошедшей через скорбное испытание благородной королевы.

Сказочная комедия «Бузинная матушка» была написана мною специально для театра «Казино». От этого сочинения директор и актерская труппа ожидали особенно многого. Первое представление публика приняла с бурными аплодисментами, к которым, однако, примешивалось шиканье — впрочем, в последнее время подобным образом встречали каждую мою премьеру. «Дагбладет» отозвалась о постановке похвально и доброжелательно, в то время как «Берлингске тиденде» и «Летучая почта», которые ранее всегда относились ко мне сочувственно, на этот раз ополчились против пьесы, не находя в ней никакой внутренней логики. Я ответил им пересказом содержания, в основу которого мною была положена достаточно продуманная новелла.

Одобрение я снискал только у писателей. Хейберг и Ингеманн написали мне по письму, в которых признавали достоинства моей пьесы, а пастор Бойе высказался о ней так тепло и с такой похвалой, что я заподозрил: «Бузинная матушка» была, вероятно, единственной пьесой, которую он в театре «Казино» видел. И все же газетная критика доказала свою силу и в этот раз, она охладила интерес публики к пьесе и, кроме того, окончательно убедила меня в том, что датчане ничего не смыслят в фантастике, они не желают воспарить над серой действительностью, предпочитая стоять на твердой земле, пусть даже питаясь постными драматическими блюдами, изготовленными по кулинарной книге.

Тем не менее директор Ланге не исключал пьесы из репертуара, и постепенно спектакль стал восприниматься публикой все лучше и лучше — с единодушными аплодисментами. Во время одной постановки я сидел рядом с пожилым солидным господином, приехавшим, по-видимому, из деревни. Уже в первой картине спектакля, в том месте, где на сцене выступают олицетворения стихий, он повернулся ко мне, лично ему не знакомому человеку, и, начиная разговор, сказал: «Какая-то чертова чепуха, я ничего не могу понять!» — «Да, — ответил я, — поначалу действительно может быть трудновато, но потом, когда действие переместится в цирюльню, где бреют бороды, и речь пойдет о любви, все прояснится!» — «Ах, вот как!» — сказал господин. Спектакль ли ему очень понравился или, может быть, господин догадался, что сидит рядом с автором, но, так или иначе, по окончании его он повернулся ко мне и заверил: «Прекрасная, отличная пьеса, в ней все понятно, трудно только в самом начале, но стоит только немного потерпеть, и все становится ясно!»

В феврале 1853 г. Королевский театр поставил оперу «Водяной»; профессор Глэзер с избытком украсил ее венком мелодий в истинно скандинавском духе, и это было оценено должным образом.

На Троицу я уехал из Копенгагена, отправившись к Ингеманнам на лоно лесной природы, в дом, куда еще с гимназических времен в Слагельсе каждое без исключений лето меня влекло мое сердце. Все там, включая радушных хозяев, осталось неизменным — как бы далеко ни залетал лебедь-скиталец, он всегда стремится обратно, к старому знакомому месту у лесного озера, и что-то от натуры этого лебедя передалось мне.

Ингеманн, определенно, — самый любимый нашим народом писатель. Его романы, которые критика не раз пыталась обглодать со всех сторон, вытравить из них все жизненное, по-прежнему остаются живыми и пользуются популярностью. Их читают как бедняки, так и высшее общество во всех скандинавских странах, они учат датского крестьянина любви к своему отечеству и его историческим преданиям, глубинный аккорд звучит в каждом его историческом произведении, даже в самых малых из них; в пример приведу редко упоминаемый роман «Немая девушка». Мы слышим в таких произведениях шелест древа поэзии — звуки, возникающие в такт с великими сдвигами, происходящими в наше время, теми самыми, которые мы ощущаем на себе и о которых наши внуки услышат из уст стариков. Ингеманн к тому же обладает чувством юмора и вечно молодым сердцем поэта! Уже само знакомство с такой личностью, как он, — это настоящее счастье, но еще большее счастье — знать, что в его лице ты имеешь испытанного и верного друга.

В увешанной картинами гостиной Ингеманнов, на которую снаружи отбрасывают тень липы и светит блеском и голубизной озеро, все оставалось почти таким же, каким было, когда в один прекрасный летний день сюда явился некий гимназист из Слагельсе. Здесь сплетался причудливый пестрый венок — сочинение, включавшее воспоминания обо всем, что я видел, пережил и обрел на протяжении долгого времени, большая часть сказки моей жизни.

В том году весна начиналась столь прекрасно, она приветствовала меня шумом зеленого леса и пением соловья, однако вскоре все это великолепие рассеялось — нас ожидали тяжелые, исполненные страха дни. В Копенгагене разразилась холера, правда, тогда я уже покинул Зеландию, но слышал об ужасах и смертях, которые вызвала эта болезнь. Первой вестью, близко и больно затронувшей меня, было сообщение о кончине писателя пастора Бойе. В последние годы он относился ко мне весьма тепло и приязненно, и я тоже сердечно полюбил его.

Одним из самых мучительных и горьких дней этой недоброй поры явился тот, который я собирался посвятить радости и веселью. Я тогда находился в Глорупе на праздновании серебряной свадьбы графа Мольтке-Витфельдта; меня, единственного, не входившего в круг близкой родни, пригласили на него за год и день до этого памятного события. Кроме того, на праздник созвали всех крестьян, живущих в имении, и их, как мне показалось, набралось не менее шестнадцати сотен. Праздник отмечался богато и весело, с танцами и шутками, громко звучала музыка, развевались флаги, запускались ракеты; как раз посреди этого веселья я получил весть о том, что нескольких моих друзей унесла смерть. Ангел смерти переходил из дома в дом, и вот в этот последний вечер он посетил жилище, роднее которого для меня не было, — он посетил семью Коллинов. «Сейчас мы все выехали в другое место! — писали они. — Но Бог знает, что ожидает нас завтра!» Я как будто предчувствовал дурные известия, сообщения о том, что дорогие моему сердцу люди могут быть из него вырваны. Я лежал, рыдая, в своей комнате, снаружи доносились веселая музыка и крики «ура», взрывались фейерверком ракеты, это было невыносимо. Новые горестные известия приходили ежедневно; холера разразилась и в Свендборге. Мой врач и друзья, все советовали мне не уезжать из провинции; в Ютландии передо мной открывал двери не один гостеприимный дом.

Большую часть лета я провел в доме Микаэля Древсена в Силькеборге. Живописные окрестности, так сильно напоминающие леса Шварцвальда и пустынное раздолье шотландских пустошей, со всеми их преданиями и легендами, я описал в следующих стихах.

За бездорожьем пустошей стоит
Здесь монастырь, где камышовый пруд,
И ныне жизнь по-прежнему кипит,
И мельничных колес немолчен гуд,
И городок купеческий как цвел,
Так и цветет, ручей оброс ольшиной,
Над тысячью курганов здесь орел
Летает, как над горною вершиной.

Сей уголок зовется Силькеборгом —
Вот Дании кусочек настоящий!
Речная дева здесь глядит с восторгом
На отражение свое средь чащи,
Здесь тверже Доврских гор, вершиной горной
Холм Химмельбьергет встал, а там достойно
Шагает по болоту аист черный...
Здесь так красиво, хорошо, спокойно!

Но и на лоне прекрасной природы в гостеприимном доме меня мучило глубокое беспокойство, мое сердце было до крайности опечалено, я находился в нервном и мучительном состоянии, которое доставляет неизвестность. Когда звучал звук почтового рожка, я срывался с места, чтобы как можно быстрее заполучить письма и газеты. В минуты ожидания, пока почтальон рылся в своей сумке, подо мной едва не подгибались ноги; я был измучен, подавлен и страдал душою. Поэтому, как только до меня долетели вести, что болезнь в Копенгагене отступает и я, следовательно, могу вернуться домой, я тут же поспешил к дорогим моему сердцу людям, с которыми, как начинало казаться, я уже никогда больше не увижусь.

Весной, незадолго до начала эпидемии, умер мой славный издатель советник Рейцель. С искренней симпатией друг к другу, которая впоследствии переросла в дружбу, мы работали с ним в течение всей моей писательской деятельности. Его последним начинанием было решение выпустить дешевым изданием мое «Собрание сочинений». В Германии семью годами раньше уже напечатали собрание моих сочинений, куда вошла «Сказка моей жизни» — всего лишь очерк, встреченный, однако, за границами Дании с единодушным интересом и одобрением. Немецкий «Журнал иностранной литературы» напечатал на него в высшей степени положительную рецензию: «К произведениям такого рода относятся «Поэзия и правда» Гёте, «Исповедь» Руссо и «Жизнеописание» Юнг-Штиллинга. К этому же ряду, безусловно, следует отнести «Сказку моей жизни» — последнее произведение Андерсена». Мою книгу хвалили от души, сравнивая ее с автобиографиями двух последних писателей. Подобные же вести приходили из Англии и Америки, где книга вышла в переводе Мери Ховитт и д-ра Спиллана. Мне, тогда еще весьма юному и полному сил, посчастливилось также издать собрание своих сочинений на датском языке — событие для меня немаловажное. Благодаря этому я привел свои работы в порядок, удалив от основного ствола некоторые уже отсохшие ветви, в чем немало помогла автобиография, позволившая мне увидеть все мое творчество в истинном свете. Я решил не издавать в собрании свой ранний автобиографический набросок, но представить свежие и полные воспоминания обо всем, что я пережил и чего добился! Своего рода портретные зарисовки многих значительных личностей, с которыми на своем жизненном пути я встречался, мои впечатления от эпохи и обстановки, адресованные будущим поколениям, вероятно, представляют кое-какой интерес для историков. В то же время незатейливое и честное повествование обо всем, что Бог послал мне испытать и преодолеть, наверняка укрепит веру в свой талант у многих прокладывающих себе путь молодых людей.

Я начал эту работу осенью 1853 года, как раз в октябре месяце, когда исполнялось двадцать пять лет с тех пор, как я сдал экзамены и стал студентом. В последние годы вошло в обычай, чтобы каждое студенческое поколение праздновало, если можно так выразиться, серебряную годовщину поступления в университет. Самой интересной на празднике была первая общая встреча в зале собрания; многих своих однокашников мы не видели долгое время, некоторые из них растолстели и стали неузнаваемы, другие постарели и поседели, но все-таки в этот момент в глазах у всех вспыхивал дух нашей молодости. Эта встреча стала для меня, образно говоря, подарочным букетом. За столом произносились речи и исполнялись песни, одна из них, которую написал я, полностью отражала тогдашнее мое настроение и, как оказалось, настроение прочих. Привожу ее:

И вновь мы за столом, у нас — застолье!
Тот был зеленым крыт сукном, когда
Мы в очередь ответ держали в школе, —
Иное дело этот, господа!
Здесь хором все, и каждый — все, что хочет,
Поем, болтаем — нам молчать невмочь!
Кто улыбается, а кто хохочет:
Студенты мы — и четверть века прочь!

Конечно, мы порой встречались даже —
Те, кто в столице жил. Зато иным
Вдали от смены королевской стражи
И от друзей, тоскливо было им.
Мы разослали письма в лучшем тоне:
Мол, будет пир, как прежде, на всю ночь,
Шампанским, мол, палят на Полигоне...
Студенты мы! И четверть века — прочь!

История хранит свои скрижали
От тех, от гимназических времен,
Как мы сдавали — или не сдавали,
Каким был мир, как изменялся он.
А мы? Мы стали, нет, не стариками,
А все же, как о том начнем толочь
В кругу семьи, что пережили сами,
Что видели — так четверть века прочь!

У большинства есть женушка, а коли
Не женушка — жена, пускай и так:
Кругом детишки, ты же — на престоле,
А стало быть, богат и не бедняк.
Есть пища и вино душе и телу,
Еще судьбу есть силы превозмочь,
Еще есть друг семьи... А впрочем, к делу:
Мы снова вместе — четверть века прочь!

Дух времени летящий правит светом,
А мы живем, в земле укоренясь,
Вот взмах крыла, и новое при этом
С отжившим, с прежним разрывает связь.
Но неразрывно дружество по школе:
За тем столом, за этим — мы точь-в-точь
Такие же, как были! Пой, застолье:
Студенты мы, а четверть века — прочь!

Затем профессор Клаусен провозгласил красивый тост в честь Палудана-Мюллера и меня, двух наиболее прославившихся писателей из студентов нашего поколения.

Через несколько дней мне пришло циркулярное письмо следующего содержания:

«Гимназисты, ставшие студентами в 1828 г. и встретившиеся на празднике 22 октября нынешнего года, выразили желание основать совместный фонд, который увековечил бы память о соединившей нас годовщине. Взвесив все «за» и «против», мы сошлись на мысли от имени «четырех крупных и двенадцати мелких поэтов» учредить «Стипендию имени Андерсена и Палудана-Мюллера», которая со временем, когда она в результате ежегодных отчислений достигнет подобающей суммы, будет использоваться на оказание помощи одному из не занимающих никакой официальной должности датских поэтов»2.

Во что может вылиться да и выльется ли во что-нибудь это начинание, может показать только время, тем не менее признание и почет со стороны однокашников меня немало порадовали.

Путешествие поистине освежающая купель для духа и тела. Во всяком случае, для меня. Поэтому несколько недель в наступившем новом году я наслаждался свежестью весны в Вене, Триесте и Венеции. Из этой поездки я вынес три-четыре впечатления, которые посчитал достаточно яркими, чтобы описать их здесь.

В дорогом моему сердцу саксонском поместье Максен цвели вишни, дымили известковые печи, приветливо кивали мне миниатюрные горные вершины Кёнигштейна и Лильенштейна; я словно и не уезжал отсюда, а всего лишь проспал долгую ночь зимы — с ее холерным кошмаром. Меня окружало все то же цветение, по небу неслись те же облака, кругом скользили те же тени; я снова жил в том же гостеприимном доме, окруженный дорогими друзьями.

Затем крылатая сила пара пронесла меня через горы и долины, пока вдали не показались шпиль собора св. Стефана и вся императорская столица. Здесь спустя столько лет меня вновь поджидала встреча с Йенни Линд-Гольшмидт. Ее муж, которого я видел впервые, приветливо со мной поздоровался, а их сын-карапуз пристально уставился на меня круглыми глазами. Я снова услыхал ее пение; в нем было столько же души, такое же море звуков, как прежде! Песенка Тауберта «Я спою однажды» в ее устах словно родилась заново; она звучала ликующей птичьей трелью, но так не насвистывает соловей и не щебечет дрозд. Чарующая манера исполнения поражала детской чистотой и глубиной мысли, так могла петь одна только Йенни Линд. Драматическая образность, убедительность — все то, что составляет истинное величие и силу этой удивительной певицы, — ныне, увы, доступны зрителю только в концертном зале, где Йенни Линд исполняет арии и отдельные песни, ведь она оставила сцену, отказалась от своего призвания, совершив тем самым грех против духа — но... видно, этого хочет Бог!

Расстроенный и в то же время обрадованный встречей, в какой-то строгой задумчивости я понесся далее в Иллирию, страну, в которую Шекспир перенес действие стольких бессмертных сцен, землю, где находит свое счастье Виола.

Там, с кромки высоких гор, наблюдал я внезапно открывшееся предо мною величественное зрелище — чудесный закат; далеко внизу расстилалось пылающее в последних лучах солнца Адриатическое море. Триест в таком освещении выглядел бы еще более темным, но как раз в это время там зажгли газовые фонари, и улицы города высветились огненным контуром. Я созерцал открывшийся из окна вагона вид и как будто плыл по воздуху в воздушном шаре, медленно опускавшемся на долину. Блистающее море, сияющие светом улицы — зрелище этих минут запомнилось на долгие годы.

Из Триеста всего за шесть часов я добрался на пароходе до Венеции.

«Унылые на воде руины» — таково было впечатление, которое я получил при первом посещении города в 1833 году, и вот я снова в нем, страдающий от морской болезни. Казалось, я не сошел на берег, а только перешел с одного судна на другое, побольше. Единственное, что я воспринял с удовольствием — теперь этот застывший в безмолвии город соединился с земной твердью, где царит жизнь, длинным молом, по которому проходит железнодорожный путь. И еще, Венеция в лунном свете — все-таки великолепное зрелище, удивительный сон, стоящий того, чтобы его посмотреть. Беззвучные гондолы скользят, точно лодки Харона, по городским улицам-протокам, между высокими, отражающимися в воде палаццо, хотя при ясном свете дня это малопривлекательное зрелище. Каналы заполнены грязной водой, в которой плавают капустные кочерыжки, листья салата и прочий мусор, из всех щелей лезут водяные крысы, а солнце так и норовит обжечь, когда вы случайно выходите из тени, которую отбрасывают стены домов.

Поэтому я с радостью умчался на пароходе из этого сырого склепа. Мимо следовали бесконечные плотины вперемешку с полосами зеленоватой воды и песчаными отмелями. Затем на континентальной тверди взгляд порадовали гирлянды виноградной лозы, указующим перстом вздымающиеся прямо в голубое небо. В этот день следующей моей остановкой стала Верона. На разогретых ступеньках здешнего амфитеатра, далеко не заполняя всего пространства, прямо на солнцепеке сидели несколько сот зрителей и смотрели спектакль. Он шел на импровизированных подмостках в центре на фоне грубо намалеванных декораций, плавящихся от изнурительной итальянской жары. Оркестр играл танцевальную музыку, и представление, разыгрываемое среди останков исчезающей древнеримской старины, выглядело с современной точки зрения убого и мелко.

Во время моего первого приезда в Венецию меня укусил в руку скорпион, и теперь в Вероне, ставшей с появлением железной дороги соседним с Венецией городом, меня постигло то же несчастье — я получил укусы в шею и щеку. Ранки болели и распухли, я очень страдал. В таком состоянии мне и довелось увидеть озеро Гарда и романтическую Риву с ее пышной виноградной долиной. Боль и лихорадка не отпускали, заставляя меня скорее двигаться дальше. Мы ехали ночью в ярком свете луны по романтической дикой дороге, одной из самых красивых, какие я когда-нибудь видел; нас окружали живописнейшие окрестности, вид которых не смогла бы отобразить на полотне даже фантазия Сальваторе Розы. У меня сохранилось впечатление от увиденного, как от прекрасного сна, который привиделся мне в заполненной страданиями ночи.

Чуть за полночь мы приехали в Триент, где испытали весь набор неприятностей, который предлагает путешественникам Италия. Сначала последовало долгое ожидание у ворот жандарма, который наконец появился и потребовал у нас паспорта, которые мы в полной темноте отдали ему без квитанции или расписки взамен на обещание вернуть их ранним утром, — неслыханный риск для нас, не имеющих еще пристанища в городе, где царили, принятые в Австро-Венгрии строгие паспортные порядки. Затем мы долго тащились по длинным и темным улицам до похожей на дворец, но словно вымершей гостиницы. Мы долго стучали в дверь и кричали, пока наконец к нам не вышел сонный и полуодетый портье, который после долгих странствий по широким холодным лестницам и длинным сумрачным коридорам ввел нас в огромный старинный зал с высокими потолками и двумя застеленными кроватями, каждая из которых могла бы вместить целую семью с чадами и домочадцами. На пыльном мраморном столике стоял тусклый ночник, двери в зал не закрывались, за ними просматривались длинные анфилады других залов, также снабженных кроватями, рассчитанными на целые семьи. По стенам на обоях были обозначены декоративные двери, смахивавшие на потайные ходы; полы были испещрены багровыми пятнами пролитого вина, достаточно живописными, чтобы принять их за кровавые. Вот в какой обстановке пришлось мне провести последнюю ночь в Италии. Ранки горели огнем, изнутри меня тоже снедал жар, о сне и покое можно было забыть; наконец наступило утро, звякнули лошадиные бубенчики, и мы покинули Триент с его голыми деревьями — листву с шелковиц здесь обрывают и продают на рынке. Миновав перевал Бреннер и Инсбрук, мы проехали в Мюнхен.

Здесь я нашел друзей, заботу и помощь. Врач короля, любезный старый тайный советник Гитл, с готовностью и усердием занялся мною, и через две довольно неприятные для меня недели я достаточно выздоровел, чтобы принять приглашение в замок Гогеншвангау, где проводили лето король Макс и его супруга.

Наверное, мне надо бы сложить сказку об эльфе альпийской розы, который, пролетая через залы Гогеншвангау, видит на их стенах роспись, еще более прекрасную, чем даже собственный дом в цветке.

Замок Гогеншвангау построен на мраморной горе в просторной плодородной долине между Альпами и рекой Лех. С двух сторон он окружен чистыми темно-зелеными озерами, одно из которых расположено несколько выше другого. На месте Гогеншвангау ранее стоял замок Шванштайн; его хозяевами были Велфер, Гогенштауфер и Ширер, их подвиги до сих пор живут на фресках, которыми расписаны стены замка. Еще будучи кронпринцем, король Макс реставрировал замок, устроив себе в нем роскошную резиденцию, коей он является и поныне.

Ни один из рейнских замков не красив так, как Гогеншвангау, и ни один из них не расположен так удачно — в большой и живописной долине рядом с заснеженными альпийскими вершинами. В замок ведут великолепные сводчатые ворота, на которых изображены фигуры двух рыцарей с гербами Баварии и Швангау — полем в клетку и лебедем. Во дворе замка прямо из стены, на которой красуется фреска с ликом Мадонны, бьет струя воды, рядом растут три могучие тенистые липы, а в саду, полном разнообразных цветов, где на фоне зелени ярким огнем пламенеют алые розы, находится бассейн, похожий на тот, что расположен во Львином дворе Альгамбры; струя хрустально чистой, холодной, как лед, воды поднимается сюда, на высоту сорока футов.

Живое поэтическое слово над воротами замка приветствует всех его гостей:

Сюда, скиталицы родные,
Забудьте страх и труд,
И только песни золотые
Пусть души вдаль влекут3.

Оружейная палата, где старые доспехи с шлемами и копьями кажутся живыми фигурами рыцарей, — это первое место, в которое попадаешь, войдя в замок. За ним открывается анфилада богато расписанных залов, где даже цветные витражи на окнах рассказывают легенды и истории и каждую стену можно читать, как книгу, повествующую об ушедших временах и людях прошлого.

«Гогеншвангау — это самая красивая альпийская роза, которую я видел в горах, ах, вот если бы он всегда оставался истинным цветком счастья!»

Эти слова я как-то раз написал по-немецки кому-то в альбом, и они по-прежнему продолжают жить в моем сердце.

Здесь я провел несколько прекрасных, счастливых дней! Король Макс встретил меня, да позволено мне будет так выразиться, как своего дорогого гостя. Благородный и любезный, он проявил ко мне искреннее участие и оказал своим приемом большую милость, а замок его стал для меня поистине райской обителью. Его Величество сам представил меня королеве, урожденной прусской принцессе, наделенной редкой красотой и необычайной женственностью. После торжественного обеда в первый же день я совершил вместе с королем великолепную прогулку в небольшом открытом экипаже; мы проделали несколько миль, заехав даже в австрийскую часть Тироля, но на этот раз я был избавлен от проблем с паспортом, которые вечно меня мучают, — по дороге нас никто не задерживал. Местность живописно менялась, сельские жители на дорогах останавливались, приветствуя короля; встречные экипажи притормаживали, пропуская Его Величество вперед. Эта прекрасная прогулка среди освещенных солнцем горных вершин продолжалась несколько часов, и все это время король обсуждал со мной «Сказку моей жизни без вымысла», которую он недавно прочитал на немецком. Он спрашивал об упомянутых в книге известных датчанах и высказался, в частности, о том, как счастливо сложилась моя жизнь и какую радость я, наверное, чувствую, успешно преодолев столько трудностей и наконец добившись признания.

Я отвечал ему, что моя жизнь действительно часто представляется мне сказкой, наполненной событиями и перипетиями сюжета; я испытал бедность и одиночество, равно как и пышные приемы в богатых залах, на мою долю пришлись и злая хула, и громкий успех — даже эти минуты, когда я бок о бок с ним проношусь на экипаже меж заснеженных альпийских вершин, разве не похожи они на еще одну сказочную главу в моей жизни?

Мы коснулись новейшей скандинавской литературы; я упомянул Саломона де Ко, Роберта Фултона и Тихо Браге, говорил о том, как продвинулось поэтическое искусство благодаря этим великим людям. Во всех речах короля проявлялись его ум, сердечность и глубокая религиозность. Я провел в его обществе несколько часов, которых не забыл и не забуду никогда.

Вечером я читал для любезной моему сердцу королевской четы истории «Под ивой» и «Сущая правда», ранее вместе с фон Дённигесом мы взобрались на одну из ближайших вершин и любовались оттуда величественными видами природы. Время летело быстро.

Королева оказала мне честь, предложив написать несколько слов в свой альбом. Его листы пестрели именами императорских и королевских особ, но между ними я отыскал одно имя из мира науки — профессора Либиха; с этим сердечным и обаятельным человеком я познакомился в Мюнхене и скоро полюбил его.

Я покидал Гогеншвангау с умиротворенным сердцем и глубокой благодарностью королевской чете, которая заверила меня, что в их замке я всегда буду желанным гостем. Экипаж, в который я взял с собой большой букет альпийских роз и незабудок, быстро помчал меня по направлению к Фюссену.

Путь на родину из Мюнхена лежал через Веймар.

К этому времени правителем герцогства стал Карл Александер. Резиденция его находилась в замке Вильгельмсталь близ Эйзенаха, куда я и направился и провел здесь в гостях у благородного государя на лоне бесконечно прекрасной природы тюрингского леса несколько незабываемых и счастливых дней.

Старинный Вартбург, на восстановление которого в его изначальном виде ныне правящий великий герцог потратил большие суммы из своего собственного состояния, был, можно сказать, готов. Его стены украшали роскошные картины, сюжетами которых служили предания, связанные с замком и его историей, зал миннезанга, украшенный рядами колонн, уже обрел свое былое величие — ах, какие виды открывались отсюда на лес и горы — настоящие декорации времен миннезингеров! Вот гора Венеры, где пропал Тангейзер, вот «Трое равных», а вокруг — лесное уединение, каким знали его Вальтер фон дер Фогельвейде и Генрих фон Офтердинген. Зрительные образы преданий и легенд как бы проступали в пейзаже его неизменной основой.

В городе Эйзенах в небольшом замке живет вдова герцога Орлеанского со своими двумя сыновьями, графом Парижским и герцогом Немюрским. Я слышал от самых разных людей, как уважают здесь герцогиню и ее детей и как бесконечно много добра принесла она местным жителям, сколько добросердечия и участия к ним выказала — настоящее благословение для такого маленького городка. Я встретил на улице молодых принцев с их учителями; юноши были скромно одеты, но во взглядах их читались ум и доброта.

Великий герцог Веймара отрекомендовал меня вдове-герцогине.

Я живо представил себе все те горести, мучения и страдания, через которые ей пришлось пройти, припомнил все перемены нелегкой судьбы герцогини, и на глазах у меня непроизвольно выступили слезы еще до того, как я заговорил с нею. Заметив это, герцогиня дружески протянула мне руку, и когда я увидел на стене портрет ее покойного супруга, молодого и цветущего, такого, каким я видел его в Париже на городском балу, и заговорил о том времени, ее глаза тоже увлажнились. Мы беседовали о муже герцогини и ее детях, и она с радостью сообщила мне, что они знают мои сказки. Ее манера держаться была исполнена искренности, сердечности и печали, и в то же время какой-то женственной отваги — такой я и представлял себе Элен Орлеанскую.

В момент нашего знакомства она была одета в дорожный костюм, собираясь в поездку по железной дороге — недалеко, всего на расстояние в несколько миль. «Вы не отобедаете у меня завтра?» — пригласила она. Я с сожалением ответил, что уезжаю из Эйзенаха уже сегодня. «Но через год я снова вернусь сюда!» — «Через год... — повторила она за мной. — За год может произойти столько событий. Впрочем, достаточно и нескольких часов!» В ее глазах светились слезы и появилось выражение неподдельной грусти.

На прощание она протянула мне руку, и я с каким-то особым трепетом пожал ее и расстался с этой благородной дамой, судьба которой оказалась столь тяжела, между тем как сердце ее, уповающее на Господа, было по-королевски сильным и великим.

Вскоре я уже снова был в Дании. Здесь меня ожидало немало хлопот не только по изданию моего собственного собрания сочинений, но и по переводу народной комедии «Солнцеворот» Мозенталя. Во время моего пребывания в Вене я видел комедию в Бургтеатре, она мне очень понравилась, после чего я обратил на нее внимание статского советника Хейберга; тот, однако, оставил мою рекомендацию без внимания, которым, в свою очередь, не обошел комедию директор Ланге. Он попросил меня достать текст пьесы для его театра «Казино», после чего я с согласия директора Бургтеатра получил пьесу от Мозенталя, позволившего нам «располагать ею по нашему усмотрению». По аналогии с названием ауэрбаховских «Деревенских рассказов» я дал переводу пьесы близкое датчанам название «Деревенская история». Пьеса, как известно, имела на сцене шумный успех и выдержала немало представлений. Я вставил в текст несколько сочиненных мной песен, которые в спектакле на сцене театра «Казино» просто необходимы, и также немного изменил сюжет: в последнем действии Анна выхватывает из огня головешку и в отбрасываемом ею свете узнает Матиаса, которого она видела, когда горела кузница Ильсанга.

Мозенталь, воспользовавшись помощью своих датских друзей в Вене, ознакомился с моим переводом и сразу же после этого прислал мне полное благодарности письмо. Относительно сделанных мной в пьесе изменений он писал: «Добавленные в пьесу песни подобраны хорошо, а эпизод с тлеющей головешкой так пластичен, что, возможно, мы используем его в здешней постановке».

Мои «Сказки», как я уже упоминал, в большинстве своем вошедшие в издание, прекрасно иллюстрированное В. Педерсеном, образуют как бы одно законченное целое. Новые произведения того же жанра, уже мной написанные, или те, что я могу еще написать, я решил объединить под общим заглавием «Истории». Как мне кажется, это название наиболее точно определяет на нашем родном языке природу этих моих сочинений во всем их широком разнообразии. Слово «истории» применимо как к незатейливым байкам в духе народной традиции, так и к рассказам, отмеченным дерзким полетом поэтической фантазии. Народ наш — и ребенок, и крестьянин, — как правило, называет сказки для детей, и басни, и рассказы одним коротким словом — «история».

Несколько тетрадок таких историй вышли из печати на датском и немецком языках и были приняты в высшей степени доброжелательно. По-английски под названием «Сны поэта наяву» они увидели свет в издательстве Ричарда Бентли. Рецензия на них, опубликованная в журнале «Атенеум» за 1853 г., показывает, что перемена мнения Мери Ховитт о моих работах никак не повлияла на доброе отношение ко мне со стороны английской критики. В статье говорится: «Эта небольшая книжечка, посвященная Чарлзу Диккенсу, как кажется с первого взгляда, относится исключительно к разряду рождественских и новогодних подарков. Тем не менее выход такой книги следовало бы приветствовать в любой радующий нас цветами или же осенний месяц, а не только в ту священную пору, «когда с крыш свисают сосульки», поскольку ее будут читать или вспоминать еще долгое время после суеты праздников в конце года, которые суматошные люди устраивают в это время в своем семейном кругу. Вряд ли стоит упоминать об отвращении, которые мы питаем к сентиментальности в обыденном смысле этого слова. Фальшивое, болезненно-надуманное произведение, пусть даже по-своему красивое или чем-нибудь привлекательное, в действительности ничего не дает ни уму, ни сердцу. В то же время нам импонирует изображение сильных чувств, хотя избави Бог нас от неистового буйства страстей, фанатической религиозной экзальтации и вселенских метаний гения. Что касается оригинальности, юмора и задушевности, то рассказы Андерсена — это явление уникальное в своем роде. Тех, кому нужны доказательства, отсылаем к его рассказам «Пропащая», «Сердечное горе», «Сущая правда» из этой же книжки, если же кто-то посчитает их слишком «мелкими», советуем ему самому произвести на свет что-нибудь в равной степени совершенное, утонченное и легкое. Действительно, рассказы Андерсена написаны об обычных вещах и обычных чувствах, но от этого они не перестают быть истинно художественными творениями и в качестве таковых заслуживают самого теплого отношения со стороны любителей искусства в его наиболее ярких проявлениях!»

Как раз в те дни, когда отмечалось мое пятидесятилетие, «Датский ежемесячный журнал» напечатал на своих страницах рецензию на только что вышедшее из печати мое «Собрание сочинений». Она написана неким г-ном Гримуром Томсеном, доказавшим уже глубину и серьезность своего подхода к предмету в изданной им книге о Байроне. В небольшой рецензии на собрание моих сочинений он снова проявил присущие ему профессионализм, тщательность и прекрасное понимание авторской идеи. Кажется, сам Господь Бог решил, чтобы я закончил эту главу своей жизни, увидев наконец, что сбылись слова Х.К. Эрстеда, которыми он утешал меня в дни гонений на мой талант! Родина наконец-то вознаградила меня, подарив мне букет признания, который я принимаю в знак одобрения моего творчества и как залог будущих свершений!

В своей рецензии г-н Гримур Томсен особенно верно судит о моих сказках. В немногих словах, посвященных им, он верно определяет те струны моего таланта, благодаря которым появились на свет эти произведения. И, наверное, не случайно он выявляет суть и значение моего творчества на примерах, которые берет из «Историй», то есть последних моих сочинений. «Сказка вершит свой иронический суд над видимостью и сутью, над оболочкой и внутренним ядром. В сказке различаются два течения. Первое, юмористическое, скользит по поверхности явлений, играет с ними и их вышучивает, перелетая подобно оперенному волану с низкого на высокое и обратно. Второе, более глубокое и серьезное, по справедливости и истинно «все расставляет по своим местам». Вот что я называю подлинно христианским юмором!»

В этих словах выражено все, чего я хотел достичь и к чему стремился!

Вот и развернут свиток, на котором записана вплоть до этого момента столь обнадеживающая сказка моей жизни — столь богатая событиями, прекрасная, столь обнадеживающая. Даже зло оборачивалось в ней добром, а боль — радостью. Мне самому, вероятно, было бы не по силам сочинить нечто, что могло бы сравниться с нею по глубине замысла. Но я ведь — счастливчик! Сколько благородных и лучших людей нашего времени открывали мне свои объятия и помогали мне. Я редко бывал обманут в своем доверии к людям. А если и случались тяжелые и горькие дни, то и они несли в себе благодатные ростки! Все несправедливости и жестокие обиды, которые постигали меня на жизненном пути, в конечном итоге привели к благим результатам.

На пути к Господу все горькое и мучительное в конце концов рассеивается, как дым. Остается только прекрасное, мы зрим его, как радугу на темнеющих небесах. Люди судят меня снисходительно, и я в сердце своем сужу их точно так же. Мне кажется, так будет и дальше! Для всех благородных и добрых людей до конца откровенный рассказ о прожитой жизни обладает святостью исповеди. И я спокойно вверяю свой рассказ их суду. Я поведал им сказку моей жизни честно и открыто, как близким друзьям.

Копенгаген, 2 апреля 1855.
Х.К. Андерсен

Примечания

«Разница, и большая» — история Андерсена, написана в июне 1851 г.

Эленшлегер в своей стихотворной эпитафии королю увековечил этот памятный случай. — Имеется в виду стихотворение Эленшлегера «Памяти короля Кристиана VIII» (1848).

...с выведенным на нем четверостишием: «Солдату...» — Имеется в виду стихотворение Андерсена «Песнь, посвященная солдату на празднике в Глорупе 7 июля 1851 г.» (1851).

...Веймар поставил берлиозовского «Бенвенуто Челлини»... — Речь идет о постановке оперы французского композитора Г. Берлиоза «Бенвенуто Челлини» (1838) в Веймаре в марте 1852 г.

...ибо главный герой был ей известен по «Бенвенуто» Гёте... — Имеются в виду мемуары итальянского скульптора, ювелира и писателя Б. Челлини (1500—1571), которые И.В. Гёте перевел на немецкий язык и издал отдельной книгой в 1803 г.

...целую книгу об операх Вагнера. — Речь идет о книге Ф. Листа «Оперы Рихарда Вагнера «Лоэнгрин» и «Тангейзер» (1851).

«Под ивой» — история Андерсена, написанная осенью 1852 г.

«Райские кущи» — сказка Андерсена, написанная в 1839 г.

...королю Людвигу... — Имеется в виду Людвиг I, король Баварии (1825—1848.) В 1848 г. он отрекся от престола в пользу своего сына Максимилиана II (Макса), короля Баварии с 1848 по 1864 г.

«Бузинная матушка» — сказка Андерсена, написанная в 1843 г.

...и доле мой путь пролегал по родине ауэрбаховских «Деревенских рассказов»... — Имеются в виду «Шварцвальдские деревенские рассказы» Б. Ауэрбаха (см. примеч. к «Сказке моей жизни».)

...это был Кестнер, сын «Вертеровской» Лотты... — Речь идет о немецком писателе Августе Кестнере (1777—1853) и его матери, Шарлотте Кестнер (1753—1828), послужившей прототипом героини романа Гёте «Страдания молодого Вертера» (1774).

...сказочная комедия «Бузинная матушка»... — Сказочная комедия «Бузинная матушка» была написана Андерсена в июле 1851 г. Впервые поставлена в театре «Казино» в декабре 1851 г.

...оперу «Водяной»... — Опера «Водяной» (либретто Андерсена, музыка композитора Ф. Глэзера) впервые была поставлена в Королевском театре в феврале 1853 г.

«Немая девушка» (1850) — крестьянский роман Ингеманна, получивший высокую оценку А.

«За бездорожьем пустошей...» — Строки из стихотворения Андерсена «Силькеборг», опубликованного в сборнике «Альманак еллер Хускалендер» в ноябре 1853 г.

«К произведениям такого рода относятся «Поэзия и правда» Гёте, «Исповедь» Руссо и «Жизнеописание» Юнг-Штиллинга...» — Речь идет об автобиографических сочинениях И.В. Гёте «Поэзия и правда» (1811—1833), Ж.Ж. Руссо «Исповедь» (1782—1789) и Й.Х. Юнг-Штиллинга (1740—1817) «Жизнеописание» (I—VII, 1777—1817).

...от имени «четырех крупных и двенадцати мелких поэтов»... — См. примеч. к «Сказке моей жизни».

...ведь она оставила сцену... — Из религиозных соображений Й. Линд в 1849 г. оставила оперную сцену и с тех пор выступала только в концертах.

...где находит свое счастье Виола. — Речь идет о комедии Шекспира «Двенадцатая ночь» (1600).

Роза С. (1615—1673) — итальянский художник, автор религиозно-мифологических композиций, романтических пейзажей.

Вельфер, Гогенштауфер и Ширер — представители германских княжеских родов и королевских династий.

...я упомянул «Саломона де Ко», «Роберта Фултона» и «Тихо Браге»... — Речь идет о драме «Саломон де Ко» (1854) норвежского писателя А. Мунка (1811—1884), романе «Роберт Фултон» (1853) и драме «Юность Тихо Браге» (1852) датского писателя К. Хауха.

«Трое равных» — название горы, расположенной неподалеку от Вартбурга.

Вальтер фон Фогельвейде (ок. 1160 — ок. 1230) — немецкий средневековый поэт. Генрих фон Офтердинген — немецкий поэт, имя которого сохранилось в средневековых легендах, герой незаконченного романа Новалиса «Генрих фон Офтердинген» (1802).

...«Солнцеворот» Мозенталя... — Речь идет о комедии немецкого драматурга С.Х. Мозенталя «Солнцеворот», которую Андерсен смотрел в Вене в 1854 г.

Бургтеатр — австрийский драматический театр, созданный в 1741 г. в Вене.

«Деревенская история» — комедия Андерсена, созданная на основе «Солнцеворота» Мозенталя, поставленная в январе 1855 г. в «Казино» и пользовавшаяся большим успехом.

...вошедшие в издание, прекрасно иллюстрированное В. Педерсеном... — Издание сказок Андерсена (1849) вышло в свет с иллюстрациями датского художника В. Педерсена (1820—1859). В. Педерсен иллюстрировал также первые выпуски «Историй» Андерсена.

...под названием «Сны поэта наяву»... — Сборник историй Андерсена, изданный в 1853 г. в Англии, был озаглавлен «Сны поэта наяву».

1. Перевод А. и П. Ганзенов.

2. Имена учредителей: А. Скирке, М.Й. Хаммерих, Фр. Барфуд, Л.И. Бруун, Ф. Либенберг, К. Роте, И.П. Трап. (Прим. автора).

3. Перевод В. Бакусева.