В датское издание моего «Собрания сочинений» вошедшая «Сказка моей жизни», заканчивается датой 2 апреля 1855 года — моим пятидесятилетием. С тех пор прошло четырнадцать лет, в течение которых на долю мне выпадали как счастливые, так и тяжелые дни. Все, что я хотел рассказать о них, включено мною в новое американское издание моих сочинений, предпринятое нью-йоркской фирмой «Хэрд и Хоутон».
Отсюда, из Копенгагена, с этого берега мирового океана, я рассказал моим друзьям в другой части света о своей жизни так же откровенно, как рассказывал о ней моим друзьям в Дании. Пусть же не судят они меня слишком строго и поймут, что, называя себя баловнем судьбы или счастливчиком, я делал это отнюдь не из тщеславия. На самом деле я до сих пор смиренно удивляюсь тому, почему именно меня благословил Господь, даровав мне столько радости.
Писать о детстве и юности гораздо легче, чем о пережитом в более поздние годы. Почти все мы с возрастом становимся дальнозоркими и лучше видим удаленные от нас предметы. То же случается и с духовным зрением, с воспоминаниями о том, что происходило у нас в душе, более всего волновало. Совсем непросто выстраивать эти впечатления в памяти в том же порядке, в каком они следовали в действительности, хотя и в этом отношении мне сопутствовала удача.
Дело в том, что после смерти писателя Ингеманна его вдова прислала мне все письма, которые я со школьных времен и до самой его смерти писал ему. Письма, а также другие мои записи помогают мне воспроизводить по порядку все, что происходило год за годом, начиная со 2 апреля 1855 года, когда я закончил «Сказку моей жизни».
Естественно, я начну свое повествование с Ингеманна и его супруги, «стариков у лесного озера», как он назвал себя и жену в надписи на картине с изображением их дома в Сорё, которую мне прислал.
Не было года, когда я, проезжая через Сорё, не останавливался бы на несколько дней у этой замечательной пары. Так случилось и в 1855 году, когда целью моего первого весеннего выезда на природу явился сам дом Ингеманнов, где, как я чувствовал, любой здесь побывавший становится лучше — душой и телом. Семья Ингеманнов — эти две любящие души — невольно вызывала в памяти легенду о Филемоне и Бавкиде. Здесь всегда царили покой и радость. Ингеманн, насколько я помню, никогда специально не созывал гостей. Люди сами приходили к нему по вечерам, зачастую их бывало довольно много, и тут как будто сам собою появлялся празднично накрытый стол — словно, его наигрывали маленькие незримые эльфы. Никакой суеты при этом заметно не было, и под оживленные разговоры время текло размеренно и спокойно. Самым оживленным и занимательным собеседником в компаниях выступал Ингеманн. Чаще всего он рассказывал нам загробные истории, связанные с местной монастырской церковью и ее окрестностями. Обычно его рассказы сопровождались иронической улыбкой, и знающие Ингеманна понимали, что все это он выдумывает тут же на месте, отталкиваясь от какого-нибудь замечания или слова, прозвучавшего в разговоре. Зачастую с совершенно невинным видом он вставлял в свои вымышленные истории имена реальных лиц.
Пустой болтовни и сплетен он на дух не переносил и тут же прекращал их. Особой же его нелюбовью пользовались бесталанные и безжалостные критики. К некоторым особенно популярным в народе и более всего читаемым его романам в писательской среде сложилось совершенно несправедливое отношение — кстати, от того же страдал и я. Как-то вечером разговор наш зашел как раз об этом, и тогда Ингеманн рассказал смешную историю, содержавшую утешительную мораль для нас обоих. У старого славного садовника при Академии, которого звали Гном, было любимое присловие, на любое возражение он отвечал: «Вы совершенно правы. Большое вам за это спасибо!» — но никогда тем не менее своего мнения на предмет не менял и поступал так, как считал нужным. «Знаете ли вы, — сказал Ингеманн, — откуда взялось у него это присловие? История интересная. Когда этого садовника со странной фамилией Гном взяли на работу в Академию, он скоро показал себя хорошим работником. Единственное, что его на новой работе не устраивало, это нескончаемые придирки, которых он не терпел: вечно ему кто-нибудь из начальников говорил, что вот то-то и то-то нужно делать не так, как делает он, другой начальник тут же утверждал, что то же самое следует делать совсем по-другому. Из-за этого садовник наш постоянно пребывал в дурном настроении. И вот однажды в саду он встретил маленького седого старичка в красной шапочке; старичок спросил его, кто он такой? «Я — Гном», — ответил садовник. «Гном? — удивился старичок. — Ты называешь себя гномом, но ведь гном — не ты, а я. Я — гном, приставленный к Академии, я — домашний гном. А что это ты такой хмурый?» — «Знаешь, — сказал садовник Гном, — я стараюсь, как только могу, но в благодарность получаю одни упреки. Один говорит одно, другой — другое, и я не могу угодить никому, это меня и мучает, от этого я страдаю». — «Экая незадача, — сказал маленький гном. — Я помогу тебе, но за это ты отработаешь в моем саду восемь дней. Я живу за озером, там у меня собственный сад, за которым ты будешь ухаживать. Но скажу тебе наперед, у меня в саду есть удивительные животные, сидящие в клетках, — обезьяны, попугаи и какаду. Шум от них ужасный, но не бойся — они не кусаются!» — «Идет!» — согласился садовник Гном, пошел в сад к академическому гному и отработал там восемь дней. Все это время твари в клетках шумели неимоверно. Когда условленная неделя закончилась, появился крошка гном и спросил, как садовник поживает, вроде бы вид у него довольный. «Справился ли ты с моими крикунами?» — «А, все эти крики! — ответил ему садовник. — Они в одно ухо влетают, а в другое вылетают. Твари ругаются, говорят, что я все делаю не так. А я только посмеиваюсь да киваю им в ответ, приговаривая: «Вы совершенно правы. Большое вам за это спасибо!» Сам же все делаю по-своему. Стоит ли обращать внимания на пустые крики!» — «Вот и поступай так же в саду Академии. Знай делай свое дело, а на остальное не обращай внимания!» Садовник совета послушался, вернув себе тем самым хорошее расположение духа и приобретя новое присловие: «Вы совершенно правы. Большое вам за это спасибо!» «Не следует ли и нам поступать точно так же?» — закончил Ингеманн с шутливой улыбкой.
По части выдумки такого рода маленьких историй он был крайне изобретателен и сочинил их великое множество. Впрочем, в них он никого не судил слишком строго. В его доме, истинном доме Поэта, царила и процветала любовь к Отечеству, Красоте и Добру. Здесь меня никогда не покидало замечательное чувство спокойной уверенности, что в этом доме я всегда дорогой и желанный гость.
Часы, которые я провел у милейших стариков на озере, летели быстро. Я наслаждался этим идиллическим образом жизни. Вскоре, однако, я вновь ощутил знакомый трепет — пора было снова расправлять крылья и собираться в дорогу! Радушный прием ждал меня в гостеприимных поместьях Баснес и Хольстенберг. Оттуда с началом лета путь мой лежал в благословенное имение Максен неподалеку от Дрездена, где посаженное мною деревце, окруженное заботой хозяев, уже гордо вздымало ввысь свою пышную зеленую крону. В саду перед самым зданием усадьбы я посадил также молоденький дубок — когда-то он полностью помещался у меня в закрытых ладонях, а ныне превратился в настоящее дерево с сучками и ветками.
Письмо Ингеманну в полном объеме воспроизводит картину моего путешествия в Максен и пребывания там.
«Поместье Максен близ Дрездена. 12 июля 1855 г.
Дражайший Ингеманн!
Вы помните из «Сказки моей жизни» рассказ о деревце в имении Максен — я жил там в гостях у семейства Серре. Тогда Вы немного представляете место, где я нахожусь ныне. Поместье расположено неподалеку от саксонской Швейцарии. Виды здесь великолепные. Мое деревце окрепло и пошло в рост, стоит оно на высоком обрыве. Со скамейки под ним я словно с высоты птичьего полета вижу большое селение и луг со стогами сена, а на горизонте вдали — синеющие очертания гор Богемии. В том месте, где я теперь живу, растут вишневые деревья и каштаны. По лугу бродят овечки с колокольчиками. Колокольчики позванивают, напоминая мне швейцарские Альпы. Живут Серре в роскошном старинном замке с лабиринтом сводчатых коридоров и огромной башней. Фру Серре необыкновенно добра и бесконечно ко мне внимательна. В поместье играют хорошую музыку и читают стихи; здесь постоянно бывают разного рода знаменитости, известные личности и просто интересные люди, так что подчас дом смахивает на постоялый двор. Может быть, поэтому мне здесь так хорошо. Кстати, в этой поездке сильнее, чем ранее, я чувствую насущную потребность если не в семейном тепле, то по крайней мере в общении с теми людьми, которых я люблю. Вот почему мое желание посетить Италию с каждым днем убывает. По всей вероятности, на зиму я в этом году домой не приеду. Через восемь дней помчусь в Мюнхен, а потом — в Швейцарию, где смогу в полной мере насладиться долгожданной встречей с благодатной альпийской природой, дал бы только Бог здоровья и душевного равновесия; как раз их-то мне и не хватало по дороге сюда. Поездка, правда, длилась всего несколько дней, но и они обернулись чуть ли не мучением. Гамбург напоминает мне пустое здание биржи, а дорога в Берлин — пыльную и горячую печь булочника. У меня не было желания посещать кого-либо в Берлине, и оттуда я сразу же отправился в Дрезден, в поместье Максен, на природу, к милым моему сердцу людям. Путешествовать — значит жить! Подумайте с женой о поездке! Через четыре часа вы доберетесь из Штеттина до Берлина, а еще через пять — до Дрездена, куда так хотела съездить Ваша супруга, страстно желающая посетить местную картинную галерею. Забудьте о прежнем долгом пути, который следовало проделать, чтобы попасть в город саксонских королей. Теперь мы мчимся на поезде, как на плаще Фауста. Путешествие по железной дороге — это, пожалуй, самый поэтичный полет, на который способны мы, люди, прикованные к земле силой тяжести».
В Мюнхене, куда я потом уехал, меня застало письмо от дорогого Ингеманна, в котором он сообщил мне о радости, доставленной ему и еще многим друзьям только что вышедшей из печати моей последней книгой — «Сказкой моей жизни». Письмо заканчивалось следующим образом:
«Так Вы, значит, оставили уже свое роскошное деревце в Максене и добрых друзей вокруг него? Знайте, однако, что, куда бы ни направила свой полет Ваша сказочная птица, она везде найдет дерево со свежей зеленой кроной, благодатной сенью под ним, а рядом встретит участливый взгляд добрых друзей. Чтобы посещать такие деревья и таких друзей на плаще Фауста, на который вы меня заманиваете (мне он больше напоминает зверя, верхом на котором Данте и Вергилий пролетали через Ад), я уже слишком стар и дряхл. Нет уж, пусть лучше весь свет крутится вокруг меня, нашего маленького монастырского озерка и разожженной курительной трубки. В самом деле, если горы сами идут нам навстречу, следует ли брать пример с Магомета и за ними гоняться? Ныне, чтобы добраться до мест, куда не доходит железная дорога, следует снабжать дома поэтов колесами. Однако каждому свое! Ваш дом, во всяком случае, несет на своем хвосте дракон-локомотив!»
Я все-таки задержался — и не на столь уж малое время — в Мюнхене, где жизнь искусства била ключом. Здесь я провел незабываемые часы в обществе Каульбаха и его семьи. В доме у профессора Либиха я присутствовал на чтении Гейбелем первого действия его трагедии «Брунгильда». Среди приглашенных присутствовала замечательная актриса фрёкен Зеебах, которой предстояло в постановке этой пьесы сыграть главную роль; я уже с большим удовольствием видел ее в нескольких спектаклях и считаю, что успех Зеебах у публики полностью оправдан. Я поделился с ней одной мыслью: у зрителей издавна сложился очень дурной обычай вызывать по окончании трагедии аплодисментами погибшую героиню. Еще большая безвкусица — наблюдать, как при этом погибшая улыбается публике и кланяется. Великая актриса должна покончить с этой дурной традицией и не выходить на вызовы, как бы публика ни неистовствовала. Фрёкен Зеебах совершенно согласилась со мной, и я попросил ее стать первой ласточкой в борьбе с этим явлением.
На следующий вечер давали трагедию «Коварство и любовь», где фрёкен Зеебах играла роль Луизы. После того как она приняла яд, публика в восторге стала вызывать ее на авансцену. Но она не вышла. Я было этому обрадовался. Постепенно требования публики стали громче — героиня по-прежнему не поддавалась. Наконец, когда выкрики и овации превратились в настоящую бурю, она все-таки появилась, и, таким образом, покончить с дурновкусицей мне не удалось.
Я люблю и, более того, считаю необходимым для себя путешествовать. Скромный и бережливый образ жизни, которого я придерживаюсь дома, позволяет мне скопить необходимые для путешествий средства. Но насколько было бы прекрасней, часто размышлял я, если бы, будучи чуть богаче, я мог бы позволить себе путешествовать не один, а со спутником. Впрочем, несколько раз судьба баловала меня и в этом. Я довольно часто получал от знатных особ подарки — то дорогую заколку, то золотое кольцо. Эти ценности — пусть мои великодушные дарители простят мне и порадуются за меня — я относил ювелиру и получал за них деньги, после чего мог предложить тому или иному молодому моему другу, который еще ничего не видел за порогом дома: «Помчимся вместе со мной в странствие на месяц или два, пока не кончатся деньги». Радостный блеск глаз, который я видел в такие моменты, доставлял мне большее удовольствие, чем сверкание бриллиантов в заколках и золото колец.
На этот раз я выехал из Мюнхена в сопровождении Эдгара Коллина, молодого жизнерадостного человека, с истинным восторгом стремящегося ко всему новому. Поэтому путешествовать с ним, проявлявшим к тому же ко мне дружеское внимание и заботу, оказалось приятно вдвойне. Мы направлялись через Ульм в Вюртемберг в Вильдбад-Гаштайне, где как раз в курортный сезон отдыхал мой друг статский советник Коллин с семьей. Я впервые бродил по лесам Шварцвальда, почва которых оказалась питательной средой для «Деревенских рассказов». Стояла прекрасная солнечная погода, и дни в приятном общении со спутником протекали незаметно. Некоторое время спустя мы опять оседлали огнедышащего дракона, как называл паровозы Ингеманн, и углубились в еще более живописную страну — Швейцарию, с ее глубокими озерами и высокими горами. Из Люцерна мы с моим дорожным товарищем решили отправиться во Флюйлен на пароходе. Однако уже на борту мой спутник внезапно заболел, он чувствовал себя все хуже и хуже, и я решил сойти на берег в первом же городе, к которому наше судно пристанет.
Таковым оказался небольшой городок Бруннен. Стараниями хозяев гостиницы мой молодой друг уже на другой день почувствовал себя настолько лучше, что попросил дать ему что-нибудь почитать. Хозяин сам принес ему книги, среди которых оказался «Швейцарский альманах»; в нем были напечатаны портрет Гумбольдта как представителя науки и рядом портрет Х.К. Андерсена, «писателя-сказочника». «Да ведь это же ваш портрет!» — воскликнул Эдгар Коллин. Хозяин взглянул на портрет, потом на меня и дружески пожал мою руку. Отныне в его лице я имел друга, а в лице двух его сестер, которые вели все хозяйство, внимательных и заботливых подруг. Одна из них, Агата, была, как и ее брат, очень музыкальна. Это меня весьма порадовало, ибо позволило нам скоротать вечерок, наслаждаясь демонстрируемым ими искусством. Позже, приезжая в Швейцарию, я всегда посещал моих дорогих друзей, хозяев гостиницы. Они принадлежат к древнему швейцарскому роду и еще живы. Их фамилия — Ауфдермауэр — фигурирует в трагедии Шиллера «Вильгельм Телль».
Эта помеха — я имею в виду болезнь Коллина и вызванную ею остановку, — как ни странно, обоим нам доставила немало радости, мне же лично не только в тот момент, но и позже, в течение нескольких лет. Во время одного из последующих визитов сюда меня ждали такие почести, о которых я не смел и мечтать.
Вечером накануне моего отъезда на озере показалось судно; на борту горели факелы, играла музыка; направлялось оно явно в сторону гостиницы. Нам всем музыка, доносившаяся с него, понравилась, и постояльцы отеля высыпали на балконы. «Что это значит?» — спросил я у Агаты. «Это приветствуют вас», — сказала она. «Ну нет, я вам не верю, — возразил я. — Музыка в честь меня?» — «Да, в вашу честь», — настаивала она. «Не верю, — упорствовал я, — если бы дело действительно обстояло таким образом, мне бы следовало спуститься и поблагодарить их, но, с другой стороны, меня сочли бы тщеславным и высмеяли бы, окажись это не так». — «Но они играют именно в вашу честь», — не унималась женщина. Я пребывал в сомнении, но все же спустился на берег, где уже собралась небольшая толпа людей. Остановив первого же, кто сошел с судна, я похвалил исполняемую ими красивую музыку и спросил, для кого, собственно, они играют. «Для вас», — ответил он, и я пожал руку ему и еще нескольким пассажирам, спустившимся на берег. Не знаю, было ли это празднество организовано Агатой Ауфдермауэр или же в городке Бруннен действительно жило так много музыкантов — друзей моей Музы, в одном я убежден: я никогда не забуду Бруннен, этот поистине сказочный город.
В Цюрихе в то время жил в эмиграции композитор Вагнер. Я знал его музыку и уже писал о своем к ней отношении. Лист довольно живо и с несомненной симпатией описал мне его как человека. Узнав адрес Вагнера, я навестил его и был принят весьма радушно. Из произведений датских композиторов Вагнер знал только принадлежавшие Гаде и высказал свое о них мнение. После этого он заговорил о композициях для флейты Кульхауса, ни с одной из его опер он знаком не был. Хартманна Вагнер знал только по имени. Мне пришлось в этой связи рассказать ему о широком репертуаре датской оперы и датской песни от Шульца, Кунцена и старшего Хартманна до Вейсе, Кулау и Гаде. Вагнер слушал меня с большим вниманием. «Вы как будто рассказали мне целую сказку из мира музыки, приподняли занавес и показали, что творится там, за Эльбой». Я рассказал ему также и о Бельмане в Швеции, который, как и он, писал тексты к своей музыке, но во всем остальном был полной противоположностью ему. Знаменитый композитор произвел на меня глубокое впечатление. Он не только слыл гением, но и был им. Мы провели с ним за разговорами незабываемый и счастливый час, подобных которому впоследствии я в своей жизни не переживал.
Направляясь домой через Кассель, я посетил Шпора. Он жил в своем старом доме на улице, которая ныне носит его имя. С 1847 года, когда мы часто встречались в Лондоне, я его не видел, и это наше свидание с ним оказалось последним. Спустя всего несколько лет звуки похоронного колокола, услышанные во многих странах, разнесли скорбную весть — Шпор умер.
Во время этого моего последнего визита к нему Шпор был весьма оживлен. Мы говорили об опере Хартманна «Ворон», которую Шпор высоко ценил и хотел поставить на сцене в Касселе. Он даже написал об этом Хартманну. К сожалению, от этого плана пришлось отказаться, ибо местный театр не имел необходимого для постановки состава исполнителей.
Из Касселя я отправился к друзьям в Веймар, где меня, как всегда, сердечно приняли при дворе. Как раз в это время в местном театре готовилась постановка хартманновской оперы «Маленькая Кирстен»; ее разучивали, дав ей немецкое название «Крошка Карин», и она уже успела собрать благожелательные отзывы истинных знатоков музыки.
Осенью я снова был в Копенгагене. Здесь в театре «Казино» вновь играли народную комедию Мозенталя «Солнцеворот», которой я дал более привычное для уха датчан название «Деревенская история». Пьеса с сочиненными мною к ней песнями и хором по-прежнему пользовалась большим успехом.
Я хочу закончить главу несколькими словами из письма, которое в последний вечер 1855 года я написал Ингеманну:
«...За окном стоит погода совсем не зимняя, а сырая, осенняя, с дождем, изморосью и грязью на улицах, которые, наверное, весьма гордятся, ибо грязь эта такая жирная, что ей впору потягаться с нильским илом. В такую погоду поневоле станешь домоседом, и, если это настроение продлится, мне удастся что-нибудь написать. Как хотелось бы мне теперь, после того как вышла «Сказка моей жизни», начать «новую жизнь» с произведения, достойного названия «труд», как хотелось бы сохранить подобно Вам, свежесть чувств и написать, как Вы, что-нибудь стоящее».
Примечания
...напоминает зверя, верхом на котором Данте и Вергилий пролетали через Ад... — Имеется в виду трехголовое и трехтуловищное мифическое существо Герион, страж восьмого круга ада в «Божественной комедии» Данте.
«Брунгильда» (1858) — трагедия Э. Гейбеля.
«Коварство и любовь» (1784) — трагедия Ф. Шиллера.
...в нем были напечатаны портрет Гумбольдта как представителя науки... — Имеется в виду портрет А. Гумбольдта (1769—1859), знаменитого немецкого ученого, географа и путешественника.
Эдгар Коллин (1836—1906) — журналист и театральный критик, внук Йонаса Коллина и племянник Эдварда Коллина.
Их фамилия «Ауфдермауэр» фигурирует в трагедии Шиллера «Вильгельм Телль»... — Среди персонажей трагедии Ф. Шиллера «Вильгельм Телль» (1804) выступает швейцарский крестьянин Ханс Ауфдермауэр.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |