Вернуться к Сказка моей жизни

Глава IX

В то время политическая жизнь со всеми ее хорошими и дурными сторонами достигла в Дании уже довольно высокой степени развития. Красноречие, до сих пор полусознательно прибавлявшееся по примеру известного древнего философа маленькими камешками во рту, камешками повседневной жизни, теперь свободнее двинулось навстречу высшим интересам. Я, однако, не чувствовал ни способности, ни нужды вмешиваться в политику да и вообще считаю увлечение политикой в наш век пагубным для поэта. Госпожа политика — это Венера, заманивающая поэтов в свою гору на погибель их. С политическими песнями этих поэтов бывает то же, что с газетами, которые, чуть появятся в свете, жадно разбираются, читаются и — забываются. В наше время все хотят править, личность выступает на первый план, но большинство забывают, что многое, хорошее в теории, неприменимо на практике; забывают, что с вершины дерева многое кажется совсем иным, нежели снизу, тем, кто сидит у корней его. Я, впрочем, охотно преклоняюсь перед всяким, будь то князь или простой крестьянин, кто желает лишь блага и способен вести к нему. Однако политика — не мое дело; Бог определил мне иную задачу, я чувствовал и чувствую это!

Среди так называемых лучших фамилий страны я встречал немало сердечно расположенных ко мне людей, которые, приняв меня в свой круг, предоставляли мне возможность пользоваться летним отдыхом в их богатых имениях. Там я мог наконец вволю наслаждаться природою, лесным уединением и изучать помещичью и сельскую жизнь; так я написал большинство моих сказок и роман «Две баронессы». У тихих озер, в глубине лесов, на зеленых лужайках, где из кустов то и дело взлетала и выпрыгивала дичь, где важно разгуливал красноногий аист, никто не говорил ни о политике, ни о полемике, не рассуждал о Гегеле. Я слышал лишь голос природы, говоривший мне о моей миссии. В Нюсё, имении баронессы Стампе, я был представлен семейству Даннескьольдов из Гиссельфельда. В их старой, чем-то напоминающей монастырский замок помещичьей усадьбе я справил Рождество. Все было обставлено, как это у нас принято, пышно и торжественно. Пожилая графиня Даннескьольд была сама доброта и любезность. Прежде всего благодаря ей я чувствовал себя здесь желанным гостем, а вовсе не бедным крестьянским мальчиком, из милости приглашенным на праздник в богатый дом. Да покоится она с миром — вот уже несколько лет, как над ее могилой вблизи того самого леса, который был так близок ее поэтической натуре, шумят ветви могучих буков.

Из Гиссельфельда я переехал в очаровательный, уютный Брегентвед, куда меня пригласили тогдашний министр финансов Вильхельм Мольтке и его — ныне покойная — добрейшей души супруга. Гостеприимство, с которым меня здесь встретили, и жизнь в этом доме на правах чуть ли не члена семейства согревали мою душу подобно лучам солнца. Во время моих последующих многочисленных визитов в Нюсё я имел возможность наслаждаться там обществом Торвальдсена, для которого было построено в саду имения прекрасное ателье. Здесь я по-настоящему сблизился с великим скульптором, узнал его и как художника, и как человека. Это был один из интереснейших периодов моей жизни, на котором я впоследствии остановлюсь несколько подробнее.

Общение с представителями различных слоев общества имело для меня огромное значение. Я находил благородных людей и среди высшего дворянства, и среди беднейших простолюдинов; хорошими, лучшими своими свойствами мы все похожи друг на друга.

Большую же часть времени я проводил все-таки в Копенгагене в доме Йонаса Коллина и в семьях его замужних дочерей и женатых сыновей, окруженных детьми. Все теснее сближался я также с нашим гениальным композитором Хартманном; его энергичная, жизнерадостная супруга являлась настоящей волшебницей своего домашнего очага, озаряя его солнечным светом и душевной теплотой. Под стать мужу, она и сама была натурой пламенной, гениальной и удивительно наивно-ласковой. Старый мой покровитель Коллин был моим постоянным советником в повседневной жизни, Эрстед — в литературной деятельности. С последним мы все больше и больше сближались. О его влиянии на меня я буду еще иметь случай поговорить обстоятельнее.

Вечера я обыкновенно проводил в театре; театр был, так сказать, моим клубом. Как раз в этот год я получил постоянное место в так называемом придворном партере, отделявшемся от остальной части партера железной перекладиной. По существовавшим тогда правилам каждый драматург, поставивший на сцене Королевского театра хоть одну пьесу, получал бесплатное место в партере; две пьесы давали ему право на место во «втором партере», а три — в «первом придворном». Речь шла, разумеется, о так называемых вечерних пьесах, то есть о таких, которые занимали весь вечер, маленьких же требовалось больше — столько, чтобы они в совокупности также могли занять три полных вечерних представления. Автору, удовлетворявшему таким условиям, открывался доступ в придворный партер, где по повелению короля были отведены места его придворным кавалерам, дипломатам и первым сановникам государства. Говорят, что когда один драматург — тогда актер — написал ряд пьес и благодаря этому получил место в придворном партере, ему было сказано: «Ну вот, теперь вам открыт вход туда, однако держите себя скромно — там сидит вся знать!» Теперь и я удостоился этой чести, получил право сидеть рядом с Торвальдсеном, Вайсе, Эленшлегером и другими. Торвальдсен обыкновенно просил меня садиться рядом с ним, чтобы объяснять ему непонятное; я и занимал соседнее с ним кресло во все последние годы его жизни. Эленшлегер также часто бывал моим соседом, и много раз — вряд ли кто и подозревал об этом! — душа моя исполнялась глубочайшего смирения; я перебирал в уме разные периоды своей жизни с того времени, когда я еще сидел на самой последней скамейке в ложе фигурантов, в третьем ярусе, когда преклонял колена посреди пустой и темной сцены и читал «Отче наш»; и вот теперь я сижу рядом с величайшими людьми своей страны! А земляки мои, пожалуй, думали: «Вот сидит себе подле двух гениев и важничает!» Пусть же увидят они из этой моей исповеди, как неверно судили обо мне! Я был полон смирения и возносил Богу горячие молитвы, прося Его даровать мне силы заслужить свое счастье. Да ниспошлет мне Господь милость навсегда сохранить в душе такие чувства! Я каждый вечер виделся здесь с Торвальдсеном и Эленшлегером, оба дарили меня своею дружбою, а ведь в то время они сияли крупнейшими звездами на северном небосклоне. На наших взаимоотношениях мне хотелось бы остановиться подробнее.

В характере Эленшлегера было что-то открытое, детски — привлекательное — разумеется, это проявлялось, когда он бывал в кругу друзей, а не в большом обществе; там он был тих и держался обособленно. Значение Эленшлегера для Дании, для всей Скандинавии общеизвестно. Он был истинный, природный, вечно юный поэт и даже в старости превосходил всех молодых продуктивностью своего гения. С истинно дружеским участием прислушивался он к первым звукам моей лиры, и если в течение долгого времени никогда и не высказывался в мою пользу с особенным жаром, то все же горячо возражал против несправедливых и безжалостных нападок на меня со стороны критики. Однажды он застал меня сильно расстроенным чересчур строгой и даже жестокой статьей. Он крепко обнял меня и сказал: «Не обращайте внимания на этих крикунов! Вы — истинный поэт, это я вам говорю!» Затем он высказал свое мнение о нашей поэзии, ее представителях и критиках и наконец обо мне самом. Он сердечно и искренне ценил во мне поэта-сказочника и, услыхав однажды чей-то суровый отзыв обо мне по поводу моих орфографических огрехов, горячо воскликнул: «Ну и пусть их! Это присущие ему характерные мелочи! Не в них же суть! Экие грехи, подумаешь! Гёте тоже раз указали на такую ошибку в одном из его произведений, и что он сказал? «Пусть ее останется, каналья!» — и не подумал даже исправить ее». Позже я еще вернусь к личности этого гениального поэта и нашим отношениям в последние годы его жизни, когда мы сошлись еще ближе. Автор моей биографии, помещенной в «Датском пантеоне», нашел у нас с Эленшлегером одну родственную черту. Вот что он говорит в предисловии:

«В наши дни все реже и реже бывает, что художник или поэт вступает на свое поприще единственно в силу непреодолимого природного влечения; чаще им управляют судьба или обстоятельства. В творчестве большинства наших поэтов сказывается, скорее, раннее знакомство со страданиями, ранние душевные переживания и чисто внешние побуждения, нежели исконное природное призвание. Ярчайшим примером тому можно с уверенностью признать двоих поэтов: Эленшлегера и Андерсена. Именно этими обстоятельствами можно объяснить себе тот факт, что первый так часто являлся у себя на родине предметом критических нападок, а последний был признан прежде всего за границей, где цивилизация старше, у людей уже отбит вкус к школьной дрессировке и развито обратное стремление к естественной природной свежести, тогда как мы, датчане, все еще свято преклоняемся перед унаследованным от предков ярмом школы и перед отжившей свой век отвлеченной мудростью».

Я уже рассказал, что первое мое знакомство с Торвальдсеном произошло еще в 1833—1834 годах в Риме. Осенью же 1838 года его ждали в Дании и готовили ему торжественную встречу. На башне Св. Николая должны были вывесить флаг, как только корабль, на котором находился Торвальдсен, покажется на рейде. Встреча обещала превратиться в национальный праздник. Лодки, украшенные цветами и флагами, занимали все водное пространство от Лангелиние до крепости Трекронер. Художники, скульпторы, писатели — все явились со своими знаменами. На знамени студентов красовалась Минерва, на нашем, писательском, — золотой Пегас. Всю эту картину можно видеть теперь на фреске, украшающей наружные стены музея Торвальдсена; на ней видны стоящие в лодке Эленшлегер, Хейберг, Херц и Грундтвиг; я изображен взобравшимся на скамью, одной рукой я обнимаю мачту, а другой машу шляпой. В день торжества погода выдалась туманной, и корабль заметили, только когда он подошел уже совсем близко. Раздались сигналы, народ бросился на набережную. Все писатели, созванные Хейбергом, который оказался весьма деятельным распорядителем, уже стояли на набережной у своей лодки; недоставало только Эленшлегера и самого Хейберга. Приходилось ждать, а между тем с корабля уже раздались пушечные выстрелы, и судно отдало якорь. Я боялся, что Торвальдсен высадится на берег, прежде чем мы поспеем встретить его на рейде. Ветер уже доносил до нас звуки приветственных песен, торжество началось; я непременно хотел участвовать в церемонии и предложил другим отплыть. «Без Эленшлегера, без Хейберга?!» — воскликнули те. «Да ведь их еще нет, а скоро уже все закончится!» Кто-то из поэтов, указывая на Пегаса, сказал, что без Эленшлегера и Хейберга я, верно, не вправе осмелиться плыть под этим флагом. «А мы его положим на дно лодки!» — сказал я и снял флаг с древка. Другие тоже уселись в лодку, мы поплыли и подоспели на место как раз тогда, когда Торвальдсен отплывал к берегу. Там же встретили мы и Эленшлегера с Хейбергом, которые приплыли в другой лодке, а теперь пересели к нам. Все утро стояла пасмурная погода, но теперь солнце вдруг прорвалось сквозь облака, и над Зундом перекинулась чудесная радуга, словно «триумфальная арка Александра Македонского». Да, это поистине был торжественный въезд Александра! На берегу раздавались восторженные крики народа, теснившегося вокруг экипажа Торвальдсена; лошадей выпрягли, и толпа повезла его мимо Амалиенборгского дворца к нему на квартиру. Туда же хлынула и вся публика; в квартиру к нему стремился попасть каждый, кто только был с ним хоть мало-мальски знаком или имел такого знакомого, который мог ввести его туда. На площади целый день до позднего вечера стояли толпы, глазея на знакомые красные стены Шарлоттенборгского дворца, — за ними ведь находился Торвальдсен. Вечером представители разных искусств исполняли в его честь серенаду. Под высокими деревьями Ботанического сада запылал целый костер из сброшенных в кучу смоляных факелов участников шествия. Стар и млад стремились в открытые двери Академии, и чествуемый старец приветливо обнимал и целовал всех знакомых. Казалось, что он окружен каким-то сиянием, и это и заставляло меня держаться несколько в стороне. Сердце мое билось от радости при виде того, кто так сердечно относился ко мне на чужбине, крепко обнимал меня и говорил: «Мы навсегда останемся друзьями». Но видя его теперь в таком ореоле славы, в центре всех взглядов, следивших за каждым его движением, я благоразумно держался в тени, стараясь не попасться ему на глаза. Ведь если бы я подошел к нему, меня бы тотчас же заметили и осудили. Да, осудили бы как тщеславного человека, желавшего показать, что, дескать, «и я тоже знаком с Торвальдсеном! И я пользуюсь его благосклонностью!». Только несколько дней спустя, рано утром, когда никто не видел этого и в доме его никого не было, я решился зайти к нему и нашел в нем все того же милого, сердечного, откровенного друга. Он радостно обнял меня и высказал свое удивление, что только теперь видит меня у себя.

В честь Торвальдсена было устроено что-то вроде торжественного музыкально-литературного вечера. Каждый из поэтов должен был написать и прочесть на нем свои стихи, посвященные возвратившемуся на родину великому скульптору. В моих стихах говорилось о Язоне, пустившемся на поиски золотого руна, о Язоне — Торвальдсене, пустившемся в странствие в поисках золотого искусства. Торжество окончилось легким ужином и танцами; было очень весело и многолюдно. Сам Торвальдсен, весь сияя от удовольствия, выступал в полонезе об руку с молоденькой фрёкен Пуггор, впоследствии женой Орлы Лемана, теперь уже умершей. В эти праздничные дни впервые на моей памяти я смог убедиться, что народ испытывает неподдельный интерес к искусству.

Торвальдсен был принят в постоянные члены Студенческого общества, и я по этому поводу написал стихи, встреченные с восторгом и до сих пор еще, кажется, популярные:

Студентом стал ты и, ей-богу,
Как раз октябрьским новичком!
Пробил себе ты путь-дорогу
Своим резцом да молотком!
«Вам о Гомере что известно?»
Ты рыться в памяти не стал —
Из глины гений твой чудесно
Всю Илиаду воссоздал!..1

С этих пор я ежедневно виделся с Торвальдсеном в обществе или у него в ателье. Много недель подряд провел я также вместе с ним, гостя у барона Стампе в Нюсё, где он всегда был желанным гостем; за ним ухаживали там, как за самым близким, родным человеком, забавляли его и побуждали к деятельности; большинство чудных произведений, созданных им на родине, были задуманы и выполнены именно в Нюсё. Здоровая, цельная натура Торвальдсена не была лишена юмора, и поэтому он особенно любил Хольберга. «Мировой скорби» он знать не хотел, вследствие чего и не жаловал Байрона. Однажды, гостя в Нюсё, я вошел утром в маленькое ателье, выстроенное баронессой специально для великого скульптора в саду возле старого крепостного рва. Торвальдсен как раз трудился над собственной статуей. Я пожелал ему доброго утра, но он, казалось, не замечал меня, продолжая усердно работать. Чуть погодя он отступил от статуи на шаг и стал смотреть на нее, крепко стиснув свои великолепные белые зубы, как делал всегда, когда внимательно рассматривал свою работу. Я тихонько удалился. За завтраком он был еще менее словоохотлив, чем обыкновенно; к нему начали приставать, пытаясь разговорить. Наконец он сухо сказал: «Я уже говорил утром битый час, наговорился на несколько дней вперед, а оказалось, что меня никто не слушал. Я знал, что сзади меня стоит Андерсен — он только что здоровался со мною, — и начал рассказывать ему длинную историю о Байроне. Рассказываю, рассказываю и жду в ответ хоть словечка. Оборачиваюсь — никого! Выходит, я целый час беседовал с пустым местом!» Мы стали просить его повторить нам эту историю, но он рассказал ее лишь вкратце. «Дело было в Риме! — начал он. — Я работал тогда над статуей Байрона. Он согласился позировать мне, но как только уселся, сейчас же состроил гримасу. «Будьте добры, посидите смирно! — сказал я ему. — Не надо гримасничать!» — «У меня всегда такое выражение!» — ответил он. «Вот как!» — сказал я и изобразил его по-своему. Все находили, что статуя похожа на оригинал, только сам он говорил: «Это не я! Я выгляжу гораздо несчастнее!» Ему, видите ли, непременно хотелось выглядеть несчастным!» — закончил Торвальдсен с ироническою улыбкой.

Большое наслаждение великому скульптору доставляло дремать после обеда под звуки фортепьяно, а величайшей забавой была для него игра в лото. Баронесса Стампе обыкновенно каждый вечер появлялась в гостиной с мешочком костяшек, и начиналась игра. Все обитатели Нюсё выучились играть в лото; играли на разные стеклянные безделушки, и мне нечего скрывать, что Торвальдсен был большой охотник выигрывать. Ему и давали выигрывать, и это доставляло великому человеку несказанную радость. Мне же эта игра всегда казалась скучной, и я частенько ясным лунным вечером предпочитал ей лесные прогулки, хотя и слышал, как игроки зовут меня.

Торвальдсен всегда готов был горячо вступиться за тех, к кому, по его мнению, относились несправедливо; несправедливости, насмешек, особенно если в них проглядывало злое намерение, он не переносил и восставал против них, с кем бы ему ни приходилось иметь дело. В Нюсё, как сказано, его окружили всяческой заботой. Баронесса Стампе — урожденная Дальгас — любила его, как отца, и только и думала, как бы угодить ему.

В Нюсё я написал несколько сказок, между прочим, и «Оле Лукойе». Торвальдсен слушал их с удовольствием и интересом, хотя вообще-то сказкам моим еще не придавали тогда на родине особого значения. Часто в сумерки, когда вся семья собиралась на выходившей в сад веранде, Торвальдсен тихонько подходил ко мне, хлопал меня по плечу и говорил: «Ну что, побалуете сегодня детишек сказочкой?» Со своей обычной прямотой и естественностью он высказывал мне самое лестное одобрение, хваля мои произведения, особенно за их правдивость. Его забавляло слушать одни и те же сказки по нескольку раз, и часто, работая над самыми своими поэтическими произведениями, он с улыбкою слушал «Влюбленную парочку», «Гадкого утенка» и другие сказки.

Я умел импровизировать и часто сочинял маленькие стишки и песенки, что тоже очень забавляло Торвальдсена. Однажды, когда он только что окончил лепить из глины бюст Хольберга и все любовались им, меня попросили сказать что-нибудь экспромтом по поводу этой работы. Я сочинил:

«Лишь стоит глиняную форму мне разбить,
Дух улетит, и Хольберг ваш умрет!» —
Сказала смерть. Но рек Торвальдсен: «Будет жить!»
И вновь вон в этой глине он живет!2

Торвальдсен трудился над большим барельефом «Шествие на Голгофу», который ныне украшает собор Богоматери, и я раз как-то утром зашел посмотреть его работу. «Скажите мне, — спросил он, — верно ли я одел Пилата? Как по-вашему?» — «Не смейте ничего говорить ему! Все верно, все превосходно!» — закричала баронесса Стампе, которая почти безотлучно находилась возле Торвальдсена. Но Торвальдсен повторил свой вопрос. «Ну, хорошо! — сказал я. — Если уж вы спрашиваете меня, то я скажу, что, по-моему, Пилат ваш одет скорее как египтянин, нежели как римлянин!» — «Ну вот, и мне так казалось!» — сказал Торвальдсен, протянул руку и уничтожил фигуру. «Вы стали причиной того, что он разрушил бессмертное творение!» — вскричала баронесса. «Создадим новое бессмертное творение!» — весело сказал Торвальдсен и вылепил нового Пилата, которого мы теперь и видим на барельефе в соборе Богоматери.

Летом Торвальдсен ежедневно уходил купаться в купальню, находившуюся на взморье довольно далеко от усадьбы. Раз я встретил его на пути домой, и он с веселым видом поведал мне: «Знаете, сегодня я чуть было не погиб!» Он рассказал, что, вынырнув из воды, попал головой под дверь купальни и так ударился об нее, что едва не сорвал ее с петель. «Даже в глазах потемнело, однако, к счастью, быстро прошло! А случись со мной обморок, пришлось бы вам искать меня там, в воде!»

Последний день его рождения был торжественно отпразднован в Нюсё. Затеяли спектакль — были разыграны водевиль Хейберга «Апрельские шутки» и «Сочельник» Хольберга, а я написал по этому случаю застольную песню. Кроме того, мне пришлось сымпровизировать еще и другую. Баронесса позвала меня к себе рано утром и сказала, что Торвальдсена, наверное, очень позабавит, если мы разбудим его музыкой, ударяя в гонг, колотя по сковородкам вилками, ножами, водя пробкой по стеклу и проч. При этом надо было также петь что-нибудь, все равно что, лишь бы веселое. И вот она тут же заставила меня придумать шутовскую песенку, которую мы и исполнили перед комнатой Торвальдсена. Я пел соло, а остальные хором подхватывали припев под оглушительный аккомпанемент наших музыкальных инструментов. Песенка пелась на мотив «Что скажет господин барон».

Давайте песню грянем все,
Поскольку каждый рад,
Что есть на свете Торвальдсен,
А также — шоколад!

Громче стучите,
Громче кричите,
Как стая лебедей —
Вставай скорей!

Весь мир о гении его
Поет — уж он привык,
А мы устроим шутовство
И неприличный крик!

Бей в сковородку,
Пой во всю глотку —
Пусть посмеется уж
Великий муж!

Пока не выдохлись совсем,
Пусть лиры замолчат,
Твоих бумаг, о Торвальдсен,
Пусть кляксы не мрачат!

Все мы пропели,
Даже вспотели,
Теперь кричать пора —
Ура! Ура!

Скоро Торвальдсен вышел из комнаты; еще в халате и комнатных туфлях, размахивая своим рафаэлевским беретом, он пустился вместе с нами в пляс, повторяя припев:

Будем топать мы ногами,
Пусть с нас льется пот ручьями!

Сколько жизни и веселья кипело в этом бодром, крепком старике!

В день его смерти я еще сидел с ним рядом за столом. Мы обедали у барона и баронессы Стампе, которые зимой жили в Копенгагене на Кронпринцессегаден. Кроме нас, там были Эленшлегер, художники Сонне и Константин Хансен. Торвальдсен был необыкновенно весел, пересказывал разные остроты из «Корсара», которые его очень забавляли, и говорил о своей предполагаемой поездке в Италию. День был как раз воскресный, и вечером в Королевском театре должна была состояться премьера трагедии Хальма «Гризельда». Эленшлегер собирался в этот вечер что-то читать у Стампе. Торвальдсена больше тянуло в театр, и он звал меня с собою, но в этот вечер мой авторский билет был недействителен, и я, зная, что пьеса пойдет и завтра, решил подождать. На прощание я протянул Торвальдсену руку и пошел к дверям, а он остался подремать в кресле и уже закрыл глаза. В дверях я обернулся, а он как раз в эту минуту открыл глаза, улыбнулся мне и кивнул. Это было его последнее «прости».

Весь этот вечер я просидел дома, а утром слуга отеля «Du Nord», где я жил, сказал мне: «Странная это штука — умереть вот так, в одночасье, как Торвальдсен вчера!» — «Торвальдсен! — воскликнул я в замешательстве. — Но он и не думал умирать! Я обедал с ним вчера!» — «Говорят, он умер вчера в театре!» — сказал слуга. «Он, верно, только заболел!» — с надеждой попытался возразить я, но сердце мое сжалось в предчувствии недоброго. Я схватил шляпу и поспешил на квартиру к Торвальдсену. Тело его лежало на кровати. Комната была полна чужих людей, на полу стояли лужи от снега, нанесенного ими с улицы, воздух был тяжелый, спертый, никто не говорил ни слова. Баронесса Стампе сидела подле постели и горько плакала. Я был глубоко потрясен.

Похороны Торвальдсена превратились в день национальной скорби.

Все тротуары, все окна домов были сплошь заняты мужчинами и женщинами в трауре; все невольно обнажали головы, когда печальная процессия следовала мимо. Тишина и порядок были удивительные; даже буйные уличные мальчишки стояли смирно, держась за руки и образуя цепь от самого Шарлоттенборга вдоль всех улиц, по которым везли гроб. У собора Богоматери процессию встречал сам король Кристиан VIII. Вот загудел церковный орган, раздались дивные, могучие звуки траурного марша Хартманна, и казалось, будто сами хоры ангелов присоединились к оплакивавшим Торвальдсена людям. Студенты пропели над гробом мою песню «Покойся с миром», музыку для которой также написал Хартманн:

Дорогу дайте к гробу беднякам —
Из их среды почивший вышел сам!
Страну родную он резцом прославил
И память по себе в веках оставил.
Так гимном плач пускай звучит в устах:
Покойся с миром, славный прах!3

Примечания

...в Нюсё, имении баронессы Стампе... — Стампе К., урожденная Дальгас (1797—1868), владевшая поместьем в Нюсё, куда в летний период она приглашала известных датских писателей, художников, музыкантов.

...его энергичная, жизнерадостная супруга... — Имеется в виду Эмма Хартманн, урожденная Зинн (1807—1851), композитор, скрывавшаяся под псевдонимом Фредерик Пальмер.

...получил постоянное место в так называемом придворном партере... — Партер датского Королевского театра делился на три части: заднюю — собственно партер, среднюю — второй партер и ближайшую к сцене — придворный партер.

Всю эту картину можно видеть теперь на фреске, украшающей наружные стены музея Торвальдсена. — Автор фрески на Музее Торвальдсена — художник Й.В. Сонне (1801—1890), работавший над ее созданием с 1846 по 1848 г.

...Эленшлегер, Хейберг, Херц и Грундтвиг... — Грундтвиг Н.Ф.С. (1783—1872) — религиозный философ, поэт, историк и педагог, реформатор Церкви и школы.

...словно «триумфальная арка Александра Македонского». — Строка из стихотворения Андерсена «Ясон и военный поход Александра Македонского» (1838).

В моих стихах говорилось о Язоне, пустившемся на поиски золотого руна, о Язоне-Торвальдсене... — Речь идет о стихотворении Андерсена «В честь первого визита Торвальдсена в Студенческое общество 13 октября 1838 г.» (1838).

...работал тогда над статуей Байрона. — К работе над статуей Байрона Торвальдсен приступил в 1817 г. и закончил ее в 1831 г., уже после смерти поэта.

В Нюсё я написал несколько сказок, между прочим и «Оле Лукойе»... — Сказка «Оле Лукойе» была написана Андерсеном в Нюсё в 1840 г.

...с улыбкою слушал «Влюбленную парочку», «Гадкого утенка» и другие сказки. — Сказки «Влюбленная парочка» и «Гадкий утенок» были написаны Андерсеном в 1843 г.

...окончил лепить из глины бюст Хольберга... — Бюст Хольберга, заказанный Торвальдсену Академией в Сорё, был создан скульптором в 1839 г.

...трудился над барельефом «Шествие на Голгофу»... — Барельеф «Шествие на Голгофу» для копенгагенской церкви Богоматери был создан Торвальдсеном в 1839 г.

...водевиль Хейберга «Апрельские шутки» и «Сочельник» Хольберга... — Водевиль Й.Л. Хейберга «Апрельские шутки» был написан в 1826 г. Комедия Хольберга «Сочельник» — в 1724 г.

...трагедия Хальма «Гризельда»... — Фредрих Хальм (наст. имя Э.Ф.Й. фон Мунка-Беллингхаузен) (1806—1871) — австрийский писатель. Трагедия Хальма «Гризельда» была поставлена в Королевском театре в марте 1844 г.

«Покойся с миром» — стихотворение Андерсена на смерть Торвальдсена было написано 30 марта 1844 г.

1. Перевод А. и П. Ганзенов.

2. Перевод А. и П. Ганзенов.

3. Перевод А. и П. Ганзенов.