Между отъездом и возвращением Элимара должно быть пройти несколько месяцев, но мы знаем, что на самом деле ждать его пришлось целые годы. Командор дал свое согласие на то, чтобы Элимар, находясь в Голландии в кругу добрых друзей и знакомых, усвоил теорию мореплавания. Так прошла первая зима. Элимар казался довольным и счастливым. Элизабета постоянно получала от него поклоны. Она прислушивалась к чтению писем, знала обо всем, что он видел: великолепные дворцы и церкви, глубокие каналы посреди улиц, так что корабли стояли на якорях под самыми деревьями; знала, что большие дороги вымощены и огорожены, как пол в молельнях (как, должно быть, хорошо по ним ездить, не страшась опрокинуться!). Элимар был в театре. Целая комедия состояла из пения под музыку, а он и все зрители сидели с длинными трубками во рту и курили — облака дыма носились по театральной зале, но это не мешало комедии идти своим чередом; там же пили чай и читали газеты.
Когда же наступила зима и каналы покрылись блестящим, зеркальным льдом, по берегам каналов зажгли смоляные огни. Целые толпы нарядных женщин и мужчин, все на коньках, как на маскараде, носились по льду. Некоторые с зажженными факелами, которыми они махали в воздухе или ударяли о лед, причем целые снопы искр прыгали по ледяной поверхности. Эта комедия, пожалуй, была лучше театральной, где пили чай и курили табак. Элимар был в Голландии необыкновенно счастлив, он полюбил эту страну и ее жителей.
Год спустя он отправился в море и осенью воротился в Гарлем, где в церкви играл величайший орган в мире, и играл так, как будто в нем сидело сто органистов и цвели такие яркие тюльпаны, каких нельзя найти даже на подвенечном платье мадам Левзен, которое, между прочим, было самым пестрым платьем во всем Галлигене.
Иногда приходили кое-какие жалобы на «дорогого сорвиголову», как командор называл Элимара. Но только однажды жалоба имела серьезный характер. Элимара обвиняли в неудержимой вспыльчивости, которая могла «когда-нибудь навлечь на него серьезное несчастие», как говорилось в письме. Между тем в начале третьей весны он снова отправился на большом корабле в качестве кормчего в Северную Америку, но не приехал, как предполагалось, погостить домой; однако, посылая поклон Элизабете, он назвал ее, и это было в первый раз, «моя маленькая невеста». Он прислал ей из голландской деревни пару потешных куколок — мужчину и женщину, сделанных из маленьких раковин, которые тамошние жители собирают на морском берегу. Платья и сами куклы были сложены из раковин и изображали тамошних рыбаков. Но и в следующую осень не приехал Элимар в Галлиген; каждый год отправлялся он все в более и более далекие морские путешествия, целью которых все время была Америка.
Если бы Элимар возвратился и пробыл несколько времени в Галлигене с Элизабетой, очень могло статься, что исчез бы ореол, которым он был окружен в воображении молодой девушки; умная, развитая не по летам, она нашла бы, может быть, друга своего детства не совсем соответствующим идеалу.
В последние годы Элизабета развилась умственно и физически. На вид ей можно было дать шестнадцать лет, тогда как она едва насчитывала четырнадцать. На следующую весну положили конфирмовать ее, но перед Рождеством она вдруг заболела; это был один из видов тифозной горячки. Мориц сам провел несколько ночей у ее постели; ему казалось, будто он вновь переживал ужасные дни, проведенные им у смертного одра Каролины.
Элизабета, однако, выздоровела, хотя и поправлялась медленно. В то время как слабое тело все еще томилось под гнетом недуга, дух воспрянул с новой силой. Нежная оболочка дрожала от полноты внутренних духовных сил; это была энергия, которая возбуждала у окружающих опасения. Ей запрещено было всякое напряжение; она не смела читать, а потому и конфирмация была отложена до осени, чему Элизабета втайне очень радовалась, так как к осени ожидали приезда в Галлиген Элимара.
Наступил, наконец, день конфирмации. Маленькую церковь разукрасили лентами с искусственными цветами. Мадам Левзен лично занималась этим. Цветы украшали пестрыми гирляндами церковные хоры, свечи на алтаре ярко горели, пение прихожан наполнило своды храма. Мориц, глубоко тронутый, говорил о неисповедимых путях жизни, ее скоротечности, неверности и страданиях. Но в то же время он вводил в свою речь слова утешения и надежды. Одно сравнение навсегда запечатлелось в душе Элизабеты. «В Английском флоте, — говорил Мориц, — в каждом канате, большом и малом, идет красная нить, которая служит знаком, что канат принадлежит правительству. Точно так через всю жизнь каждого человека идет невидимая нить, указывающая, что все мы принадлежим Богу».
Элизабета невольно бросила взор на свою жизнь и почувствовала всю справедливость этил слов. Глаза ее заблестели от восхищения, кровь бросилась ей в лицо, она представила себе слабого ребенка, лежащего на руках умирающей матери (Трина ей рассказывала об этом — Мориц никогда). Ей припомнилась сцена со старой баронессой, которая вытолкала ее из таинственной темной комнаты. Но картина сменилась — и вот она стоит с Элимаром на камне посреди прибывающего морского прилива. Господь повсюду оберегал ее — она это чувствовала и со всей искренностью ребенка прильнула к сильной, могучей груди предвечного Отца и Друга.
В комнате Элизабеты в этот вечер был настоящий праздник. Все конфирмантки, числом пять, бедные девочки — дочери рыбаков, приглашены были пастором с их родителями. Тут были также командор и некоторые друзья из Фера.
— Ах, если бы здесь был Элимар! — говорила мадам Левзен. — Дорогое дитя мое! Абсолютной радости не бывает на земле; но погодите, пусть он только приедет, я задам праздник, и непременно с танцами. Впрочем, я забыла, что ты не училась танцевать... — Но старушка тут же спохватилась: — Нехорошо с моей стороны говорить тебе о танцах в такой великий, святой день. Прости, Господи, мое прегрешение! Но я нынче так счастлива и довольна, — не пройдет, может статься, и недели, и я буду еще счастливее, счастливейшей из бабушек!
Слезы наполнили глаза старушки. В следующее воскресенье Элизабета должна была в первый раз приступить к причастию, но между этим днем и днем торжественного произнесения обетов христианки легло темное облако — самый горький, несчастный день из всей жизни семейства командора и тех людей, которые искренне принимали в нем участие.
В пятницу командор получил письмо из Фера. Сколько радости и света может порой находиться в письме, но в то же время сколько тьмы и страшного горя! Если бы пришло известие о том, что Элимар умер, то, разумеется, оно сокрушило бы на некоторое время обоих стариков; но полученный удар нанес более тяжкую рану. Письмо принесло отчаяние и ужас, парализуя всякое иное чувство. Если внезапно умирает дорогая жена или милое, любимое дитя, человек может забыть о невозвратимой потере хотя бы на время, когда предается сну. Но ужас остается в его крови, не оставляет его мыслей и при пробуждении человек невольно спрашивает себя: что случилось? — и тогда горе развертывается перед его глазами во всем своем ужасе. Тяжела минута возвращения из мира тихих сновидений к ужасной действительности! И в таком-то настроении были оба старика — командор и жена его.
Что случилось? Возможно ли такое? Письмо принесло им известие, в которое действительно трудно поверить — и тогда-то всплыли в их воспоминаниях темные картины из детства Элимара, поневоле припомнились те выходки мальчика, которые обыкновенно называли происками его злого духа. Элимар прибыл в Копенгаген, но как? В оковах. Корабль, на котором он служил мичманом, разбился у американских берегов; молодой человек принужден был искать себе места на корабле «Сусанна», на котором он в минуту гнева убил кормчего. В Копенгагене сидел он в тюрьме и, так как у него не было никаких бумаг — они погибли с кораблем, — полиция снеслась с ферским ландфохтом, чтобы получить более точные сведения. Фохт переслал письмо Морицу, прося его подготовить стариков к этому ужасному известию и потом передать им, в чем дело.
— Нет, нет! — говорила старая бабушка. — Он не мог этого сделать!.. Однако его вспыльчивый характер! О, если бы милосердный Господь закрыл нам, старикам, глаза прежде, чем дошло до нас это страшное известие! Нет, нет! Это не спасло и не помогло бы ему! Кто может сокрушаться о нем так, как мы сокрушаемся! Он еще так молод, и в нем много добра!
И бабушка принялась перебирать в уме каждую улыбку, каждое доброе проявление, каждый великодушный поступок ее милого Элимара. Боже! Их набралось столько, что ужаснейшее преступление могло быть ими искуплено.
Командор написал своему сыну, бургомистру Хузума, чтобы он похлопотал о Элимаре.
«Жизнь за жизнь!» — гласил закон. И старик впал в тяжкую думу.
— Кровь моя обагрит подмостки эшафота! — говорил он. — Положим, что ему удастся спасти жизнь, но разве жалкое прозябание в тюрьме, в обществе отбросов человечества можно назвать жизнью?
И бедный старик не находил себе места: из дома он уходил к Морицу, от Морица возвращался домой или уходил в поле.
Мадам Левзен сидела в углу и плакала; она не переставала смотреть на портрет прабабушки своей Озе. «Если бы она была жива!» — восклицала мадам Левзен. Или она говорила себе: «По крайней мере, если бы у меня была ее сила, я пошла бы в Копенгаген, чтобы освободить его». Элизабета стояла возле нее и горько плакала, сердце ее ныло от жалости и любви к Элимару.
Но что могла сделать Озе в таком случае? И, кстати, какова же была ее собственная история?
— Элимар похож на своего прадеда, — рассказала бабушка Элизабете. — В его жилах течет кровь истинного фриза; его предок мог волноваться и бушевать, как море в непогоду, но мог быть ясен и глубок, как морская пучина. Он убил другого фриза. — Бабушка опять горько заплакала, затем продолжала: — Отчаяние наполнило его душу — такие же мучения совести ждут и бедного Элимара! Мой прадед бежал из дома, оставив хозяйство и жену свою, Озе, портрет которой висит там. — При этом она показала на большую картину, где изображена была женщина в серебряной шапочке и наброшенной на плечи овчинной шубе. — Она должна была выплатить определенную сумму семейству пострадавшего: так повелевал закон того времени. Надо было продать дом, одежду и работать для себя и для детей своих. Все это сделала Озе, потому что она была сильной женщиной. Она пряла денно и нощно и тем содержала свое семейство. Так прошло несколько лет. Люди забыли ее мужа и его страшный проступок. Не было женщины более уважаемой, чем Озе, — поведение ее было безупречно, прилежание и забота о детях примерны; она для всех служила образцом чистоты и доброго нрава. И вдруг ее соседи заметили, что она, всеми так глубоко уважаемая, одиноко живущая женщина, должна снова сделаться матерью. За ней стали присматривать; злорадство обострило слух и зрение завистников. И вот наконец им удалось открыть, что она один раз в неделю уходит в одинокую долину, лежавшую в дюнах. Долина эта пользовалась недоброю славой; там частенько находили окровавленную руку, выглядывавшую из-за песка. По ночам там слышались страшные, нечеловеческие голоса. Там назначала она свидания своему любовнику. Она, набожная, честная Озе!.. И действительно, там, в песчаном вертепе, люди нашли этого любовника — ее собственного мужа. В продолжение многих лет люди считали, что он где-то за морями, а он жил здесь, в дюнах. Озе приходила к нему каждую неделю, приносила пищу и добрым словом старалась одобрить и поддержать его. Это долговременное страдание мужа и верность жены обезоружили не только судей, но и их личных врагов; ему простили преступление. Так зажили они снова счастливо: были богаты, уважаемы и достойны уважения! Но подобных вещей не бывает более на свете! О, мой бедный Элимар!
— Но Элимар тоже может быть добрым и счастливым человеком! — сказала Элизабета. — Разве нет никого на свете, кто мог бы его помиловать? Никого?
— Король, один король может это сделать, — сказала мадам Левзен. — Король стоит выше закона. Он знает моего командора! У короля Фридриха Шестого золотое сердце!
— В таком случае обратимся к нему с просьбой! Мы выплачем у него нашего Элимара! Мы можем написать ему: король всех выслушивает! Командор сам съездит в Копенгаген!
— Нет, нет! — сказала мадам Левзен. — Он говорит, что справедливость должна быть удовлетворена, хотя он страдает не меньше моего! Он не поедет, и не напишет никому, исключая нашего сына — бургомистра, но и тот тоже ярый законник! Я напишу, я, бабка несчастного мальчика, я обращусь к сердцу короля и буду умолять простить заблудившегося, который может еще исправиться и быть спасен... Но мой старик не пошлет моего письма, — прибавила она после краткого молчания и продолжала: — Знаешь ли, Элизабета, ты должна отправить письмо. Ступай сама в Фер и отошли его по почте, иначе оно не дойдет. На тебя я могу смело рассчитывать — ты осторожна и не болтлива; даже и у себя дома никому не говори об этом. — Старушка дрожала. — Я пишу ему в минуты тяжкой скорби, Господь направит перо мое. Он же и устроит все к лучшему!
И действительно, письмо было написано, разорвано и снова написано. Наконец, прошение было готово. Иные выражения могли вызвать улыбку на лице постороннего человека, но содержание способно было скорее заставить плакать, чем смеяться. Послание говорило о страхе и страданиях и бабушки, и того, о ком она писала.
В воскресенье Элизабета готовилась к причащению. Ей понадобилось съездить в Фер за кое-какими покупками. Она отправилась туда в сопровождении Кейке в рыбачьей лодке. Мадам Левзен собственноручно передала ей такое наивное, но написанное с таким страданием послание к королю. Она же должна была доставить ландфохту письмо от командора. Пока Кейке навещала своих друзей, Элизабета должна была отправить письма. В узкой улочке между садами Элизабета остановилась, вынула письмо мадам Левзен (оно было спрятано у нее на груди) и прочитала адрес: «Высочайшему монарху, отцу Отечества, королю Фридриху Шестому в Копенгагене». Эти слова придавали письму особенное значение, вызывали какое-то благоговение, так что Элизабете показалось, будто она видела перед собой часть королевского величия.
«Если почтмейстер спросит, от кого письмо? — подумала она. — Вдруг он не захочет принять письма к королю?» Эти мысли заставили ее вздрогнуть; она приблизилась к дому, прошла мимо... Что ей делать? Она в раздумье подошла к двери. К стене был прикреплен шкафчик с книгами — это была библиотека. Многие книги были открыты. Первое, что бросилось ей в глаза, было «Сердце Мид-Лотиана» Вальтера Скотта. В ее голове блеснула мысль, когда она вспомнила о Джони Детс. С минуту простояла она неподвижно. Она решилась действовать по-своему...
Воротясь, она отыскала Кейке, они совершили запланированные покупки, сели в лодку и поехали обратно в Оланд. Окружающие приписывали напряжение, в котором находилась Элизабета, отчести ее печали об Элимаре, а отчасти — нервному характеру и ожиданию священного обряда, к которому она приступала на следующий день.
Мадам Левзен бросала на нее вопросительные взоры: «Отправлено ли письмо?» Элизабета кивнула в знак согласия, между тем как бумага, спрятанная на груди, жгла ей сердце.
Вечером Элизабета рассказала дома, что мадам Левзен сначала думала ехать в Копенгаген сама, хотя она там никогда не бывала, но решила что такая поездка ей не по силам, и должна была от нее отказаться. Элизабета расспрашивала, однако, о дороге в Копенгаген, как туда дойти и как возвратиться назад. Разговор об этом, казалось, несколько развлекал девушку, а потому Гедвига с радостью подробно описывала ей и дорогу в Копенгаген, и сам город; по ее мнению, ехать туда осенью, в дурную погоду было решительно невозможно — старушке пришлось бы двигаться островами, если ей не посчастливилось бы найти место на корабле в Фленсбурге.
Настало воскресное утро — утро причащения. Взором, полным слез, смотрела Элизабета на портреты короля и королевы. Ах, с королевой она, вероятно, говорила бы смелее; но письмо было написано к королю — ведь только король стоял выше всякого закона. Решение Элизабеты было непоколебимо: как Джони Детс отправилась из Эдинбурга в Лондон, так хотела она идти из Фера в Копенгаген к королю, передать ему письмо и молить об Элимаре, вкладывая в мольбы всю свою душу. В ходе ее мыслей не было ничего удивительного; мы легко в этом убедимся, если вспомним, что молодая девушка жила в мире фантазий и знала свет только по книгам. Ведь романы Вальтера Скотта рассказывали об истинных историях; она, Элизабета, хочет только повторить то, что было уже сделано другими. Это была наивность, соединенная с горячей, непоколебимой верой в Бога и в его милосердие — а между тем сколько борьбы должна она выдержать сама с собою! Идти в Копенгаген или нет — не о том тут шла речь. Кому первому должна она сказать о своем намерении: Гедвиге или Морицу? А если они ей не позволят — что тогда? Уйти тихонько? Но сколько горя и страха возбудит в доме ее внезапный уход! Это грешно, несправедливо!
Но письмо, которое она удержала? Ах! Если бы она могла во всем признаться Кейке! Была минута, когда она хотела действительно это сделать, но удержалась. Слезы брызнули у нее из глаз, что несколько облегчило ее сердце. Это никого не удивило — все знали, как она любила Элимара!
Утренний корабль в Дагебелль отходит всегда с приливом, который начинается обыкновенно в три часа утра, то есть в то время, когда все, кроме отъезжающих, спят крепким сном. Элизабета не могла успокоиться. Несколько раз подходила она к окну; воздух был чист и прохладен. На небе блистала еще Колесница — так здешние островитяне называют одно созвездие; в этой колеснице, по их мнению, Илья-пророк был взят на небо. Тут Элизабета вспомнила слова Морица о пророке: «и для других людей жизнь часто похожа на пылающую колесницу, которая уносит их в мирный небесный край». Она чувствовала, что жизнь может пылать огнем; она чувствовала важность жизненной задачи, начинающейся при переходе из детства к более зрелым годам, но в то же время помнила о невидимой нити, обозначающей, что мы принадлежим Богу, — и в душе ее пробудились надежда и утешение.
Она написала несколько слов, которые желала оставить близким. С подавленными рыданиями прочитала свое собственное писание.
«Помоги мне, Боже, в моем предприятии и дозволь нам встретиться снова, в радости. Ничего дурного обо мне не думайте.
Ваша любящая Элизабета».
В половине третьего она была совершенно готова — с маленьким дорожным мешком и с деньгами, вынутыми из копилки, что составляло около четырех талеров; на крайний случай взяла с собою свои золотые кольца — она считала себя достаточно богатой для такого путешествия. Еще раз упала на колени, помолилась усердно, поспешно вышла из дома, где все спали крепким сном, и отправилась к кораблю.
— Юная леди, вы поедете с нами совершенно одна? — спросил ее Яп-Литт-Петтерс.
— Да, в Дагебелль, — отвечала девушка. — Возьмите меня, Яп, с собой, — добавила она, чувствуя, что ее отъезд возбуждает в нем удивление. — Нынче после обеда я должна возвратиться домой; пожалуйста, не забудьте меня, я постараюсь вовремя быть у пристани. Пожалуйста, не забудьте меня... — В ее словах выражалось столько страха, что Яп хохотал от души.
— Да, такой молоденькой барышне, пожалуй, не совсем удобно ходить одной по земле, — добавил он, улыбаясь. — Ее могут увезти далеко, особливо при смазливом личике.
Ветер дул попутный; паруса были распущены, и корабль полетел стрелой от Оланда на Дагебелль.
Элизабета смотрела на небо и шептала «Отче наш». Она взывала к тому, кто в эту минуту оставался ее единственным покровителем и надеждой.
Менее чем через час прибыли они в Дагебелль; до рассвета было еще далеко.
— Там, где виднеется огонек, — сказал Яп, — стоит трактир. Приходите туда перед отъездом.
— Хорошо, я постараюсь быть здесь вовремя, — отвечала Элизабета. — Прощайте, Яп. До свидания.
И девушка, предоставив Япу идти своей дорогой к трактиру, взяла направо, перешла плотину, через которую она переезжала, сонная, восемь лет тому назад в экипаже Петтерса, и с рыбаком воротилась назад. Она хорошо знала дорогу, ведущую в Фленсбург, и не ошиблась, выбрав направление.
В это же время года проезжала она по этой дороге с Морицем и Гедвигой, когда в первые раз очутилась в неизвестной ей стране. Все было по-прежнему; дождь превратил низкие луга в сплошное озеро. Дорога на плотине была почти непроходима; раза два девушка теряла башмаки, находила их и бодро шла вперед промокшими ногами. Ветер дул ей прямо в лицо, и прежде чем солнце успело показаться на туманном горизонте, со всех сторон поднялась настоящая буря. О как трудно было продвигаться вперед! Несколько раз она останавливалась, будучи не в состоянии двигаться. Она сложила руки, подняла их к небу. Порывы ветра как будто приутихли, ветер переменил направление, идти стало легче. Упало несколько больших, тяжелых дождевых капель. Но буря прогнала дождь — и такая погода продолжалась до полудня. Элизабета так устала, дорога и погода до того ее измучили, что она волей-неволей должна была остановиться в трактире, стоявшем на полдороге к Гест-ланду.
— Я иду в Фленсбург, — сказала она хозяевам трактира, и этого было достаточно.
В трактире было много гостей, и на нее никто не обращал особенного внимания. Все вынуждены были оставаться здесь: погода не унималась, пронзительный ветер с холодным дождем! Вероятно, дело не обойдется без несчастий на море. Элизабете предложили постель, чтобы она могла провести ночь здесь, в нескольких милях от дома, где о ней сокрушаются и где успели уже прочитать ее письмо. Она также знала, что в такую погоду никто не мог приехать в Дагебелль, даже сам Яп-Литт-Петтерс едва ли воротился домой.
Измученная физически и нравственно, бросилась Элизабета на постель и проспала до позднего утра. Проснувшись, она испуганно вскочила на ноги. Воздух был совершенно чист, но ветер все еще не унимался. Море бушевало, ей казалось, что она слышала рев его волн. Путь назад был для нее отрезан; впрочем, она и не желала, и не могла возвратиться.
По дороге, ярко освещенной солнцем, Элизабета шла вперед. Ветер почти нес ее; тем не менее путь был тяжел и утомителен. Вечером дошла она до возвышения, с которого виднелся город Фленсбург. Она остановилась, с удивлением глядя на развернувшуюся перед глазами картину. Девушка видела большой город, морской залив и горы, покрытые густым лесом! Целое зеленое море лесов! Такой картины она давно не видала. Лиственные леса показались ей фантастическими образами из ее детских воспоминаний. Она опять упала на колени, взывая к Господу: «Помоги мне, мой единственный помощник!»
Солнце ярко освещало противоположный берег морского залива. Что за восхитительная картина! Пока она молилась, стоя на коленях, мимо прошла пожилая дама, вероятно, с своей дочерью. Они приблизились к Элизабете, взглянули ей прямо в лицо и, видя, что она плачет, остановились на минуту, потом удалились с поклоном. Элизабете лицо старой дамы показалось знакомым. Она поспешно встала и сделала несколько шагов за ними. Старушка остановилась. Элизабета спросила, как пройти в Копенгаген.
— Копенгаген! — удивилась дама. — Туда еще очень далеко, надобно ехать и морем, и сушей! До Копенгагена, пожалуй, дальше, чем до Гамбурга... но мне кажется, что я где-то встречалась с тобою? Не была ли ты когда-нибудь в Фере?
Элизабета отвечала утвердительно и сказала, кто она.
— Я сейчас это поняла! — сказала дама. — Но ты меня разве не помнишь? Вдова Тидеман! Я была в Фере, даже в доме пастора... Куда ж ты идешь, и притом совершенно одна?
Элизабета не могла выговорить ни одного слова. Душевное волнение, наполнявшее ее, вырвалось неудержимым потоком слез. Дама взяла ее с собой и узнала, наконец, что путешествие предпринято для спасения человеческой жизни и что девушка несет королю письмо. Это вызвало тысячу вопросов, но главным все-таки был вопрос о том, знают ли об этом дома. Глубоко растроганная, слушала дама рассказ Элизабеты, которая в живых и исполненных чувства выражениях описала ей горе командора и его жены.
— Но у кого же ты остановишься в Копенгагене? — спросила она. — У тебя там есть знакомые?
Элизабете до сих пор и в ум не приходил подобный вопрос. Вдруг она вспомнила статсрата Геймерана, отца Каролины, с которым Мориц переписывался и который приглашал ее провести зиму в его доме. Она назвала его, но прибавила, что не имеет к нему письма и не знает даже, в какой части города он живет.
— Ну, это прекрасно, что ты знаешь там статсрата, иначе тебе невозможно было бы туда идти — во всяком случае, твои домашние не должны были тебя пускать. Впрочем, вы живете на вашем острове в совершенном неведении света и людей! Я сама провожу в тебя город, а там, может статься, посчастливится тебе найти возможность уехать в Копенгаген. Наш корабль, который нынешним утром должен был выйти в море, вероятно, стоит еще на якоре, ночью-то была такая страшная буря! Надобно будет также зарегистрировать твой паспорт, иначе тебя не примут на корабль. Дай мне свой паспорт.
Элизабета не подозревала даже, что необходимо иметь паспорт. Она испугалась в высшей степени и сказала:
— Паспорт! Я не знаю... у меня нет паспорта, мне не дали никакого паспорта... Разве непременно нужен паспорт?
— Ах, праведный Боже! — сказала дама. — В датских владениях нельзя сделать шага без паспорта, без паспорта нельзя переехать даже залива, как бы узок и ничтожен он ни был! Однако как безумно ты поступаешь!
Дама оказалась особой в высшей степени практической. Терять времени было невозможно. Как владелица недвижимого имения, она без затруднения выхлопотала паспорт, и Элизабета в ее экипаже отправилась на копенгагенский корабль. К счастью, корабль все еще стоял на якоре.
Капитан прочитал письмо дамы и принял Элизабету на свой корабль.
На следующее утро они вышли из гавани. Ветер был попутный, скоро они вышли в открытое море. Направо лежала безбрежная водяная равнина, налево виднелся остров Альзен с Зондербургом; масса домов с красными крышами и ветряными мельницами возвышалась из-за небольшого замка, в башне которого датский король Христиан II страдал восемнадцать лет.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |