Пока Элизабета плывет по синему морю, мы возвратимся в Галлиген, где ее хватились с восходом солнца. Морис и Гедвига думали, что она пошла к командору, а так как она не воротилась домой в течение всего утра, то отправили туда Кейке, чтобы ее отыскать. Но девушки там не было, не было ее и у прочих соседей.
Тут Гедвига нашла письмо, которое Элизабета оставила в своей комнате. Беспокойству и страху не было конца.
На море бушевала такая буря, что при следующем приливе ни одна лодка не решилась бы пуститься в море, чтобы отправиться в Дагебелль, даже Яп-Литт-Петтерс не возвратился. Молодой парень, бывший рано утром на пристани, уверял, что видел Элизабету, когда она садилась в лодку.
— Но, Боже мой, я не могу понять, что могло толкнуть ее на такой шаг! Несчастное дитя, куда поехала она, какая мысль забрела ей в голову? Мориц, что сказал ты ей, что случилось?
— Дорогое, бедное дитя! — вздыхала мадам Левзен. — Я начинаю кое-что понимать! Да, на это ее хватит! — Старушка закрыла лицо руками. — Ах, вероятно, она не отправила письмо по почте, а поехала сама подать его королю — она отправилась прямо в Копенгаген!
При этом старушка во всем призналась, но прибавила, что Элизабета третьего дня по возвращении из Фера на ее вопрос, отправлено ли письмо, утвердительно кивнула ей головой.
Буря становилась все сильнее и сильнее; это было именно в то время, когда Элизабета, выбившись из сил, должна была остановиться на ночь в трактире. На горизонте показался корабль, ветер гнал его к берегу. Волны стояли на море грозными стенами. Вне дома невозможно было держаться на ногах. Море бушевало, буря неистово ревела, качая дома с такой силой, что двери и окна трещали, дрожали фундаменты. Словно весь остров со всеми обитателями обратился в огромную палубу корабля, качаемого волнами. Морские прибои в виде высоких валов ударялись о песчаный берег, обдавая струей низенькие хатки рыбаков, державшихся берега.
— О, бедное дитя, — вздыхала Гедвига. — Где она может быть в эту ужасную минуту?
Только о ней и думала Гедвига, о ней только и сокрушалась, уделяя гораздо меньше участия тем несчастным, которых несло в эту минуту прямо на рифы Зеланда.
Рифы Зеланда — большая белая песчаная мель, которая тянется от острова Амрома; даже во время прилива остается она на виду, и только бушующее море в состоянии покрыть ее. Почти на самой середине стоит высокое пирамидальное здание с большой круглой надстройкой в пятьдесят футов вышиной. В ясную погоду его видно за двенадцать миль. Эта деревянная башня — единственный маяк на всем протяжении мелей между Амромом и Эйдерштадтом — имеет особое значение для кораблей, подходящих к этой стороне берегов, и является путеводной нитью при входе в сеть проливов на восток и юг от Амрома.
Невдалеке от маяка сел на мель корабль. Рано утром, перед самой бурей, корабль въезжал в сеть проливов, держась маяка. Когда же буря усилилась, лоцман, понимая опасность, постарался опять выйти в открытое море, но было поздно. Большая волна и ветер, дувший в сторону берега, погнали судно на мель, вскоре оно завязло и остановилось.
Невозможно было и думать о помощи с берега, но все же судьба им улыбнулась, прибив их к деревянному строению, которое служило не только маяком во время бури, но вдобавок еще и приютом для тех, кто, сев на мель, не может добраться до берега. Наверху, в круглой надстройке, есть комната, где постоянно стоит ведро свежей воды, сухари и бутылка водки, так что пострадавшие могут прожить здесь кое-как некоторое время, пока не успокоится море и не придет помощь с острова.
Ввечеру некоторым показалось, будто на маяке развевался желтый платок. Погибший корабль лежал на боку, разделенный надвое и крепко завязший в песке; ни одной души не было видно на палубе.
Это был «Кальвер-стрит», названный так в честь одной амстердамской улицы.
Наверху, в комнате маяка, сидели трое спасшихся. Можно даже сказать — четыре, потому что собака корабля тоже спаслась. Она забилась в угол и, не отряхнув свою промокшую шерсть, свернулась в клубок, бросая ласковые и пристальные взоры на старого лоцмана, который тотчас же подошел к сухарям, отломил себе кусок, хлебнул добрый глоток из бутылки и отошел, предоставляя товарищам последовать его примеру. Собака тоже не была забыта: ей дали кусок сухаря. Старик сложил затем набожно руки и сердечно благодарил Бога за спасение; потом снял сапоги, вылил из них воду, разделся донага, крепко выжал каждую часть своего туалета и оделся в мокрую одежду, как ни в чем не бывало. Матрос сделал то же самое, но третий их товарищ, в узком черном платье и сером плаще, снял только плащ, вылил воду из сапог и приготовился закусить и погреться глотком водки.
— Сделайте, как мы! — сказал матрос. — Тогда платье ваше скорей высохнет.
Но бледный, на вид слабый человек, которому мокрая одежда придавала еще более жалкий вид, только покачал головою.
— Я боюсь простудиться, — сказал он. — Теперь мне тепло, очень тепло и будет еще теплей, когда я сделаю еще глоток водки.
— Да, но только один, — сказал лоцман. — Нам придется, может статься, несколько дней простоять здесь на якоре, а это весь наш жизненный запас. Выжмите ваше платье, как мы это сделали, и старайтесь обсушиться.
Бледный человек снова покачал головой; его била дрожь; хотя он и продолжал уверять, что ему очень тепло. Почему не хотел он последовать совету своих товарищей? Здесь проявлялась черта его характера, по которой нам удается признать в нем старого знакомого.
Есть старая сказка о короле, который лежал на смертном одре, мучимый тяжким недугом. Мудрец сказал ему, что он может выздороветь, только надев рубашку счастливейшего в мире человека. Разослали по свету слуг и царедворцев отыскать такую рубашку — но все они возвратились к больному владыке с пустыми руками: рубашки такой не было на всем белом свете. Наконец, удалось кому-то отыскать пастуха, который постоянно пел и считал себя совершенно счастливым. Он был всем доволен и ничего не желал. Обрадованные царедворцы стали просить у него его рубашку для царя, но у него ее не оказалось! Истинно счастливый человек не имел рубашки. В этом отношении бледный товарищ матросов, как две капли воды, походит на счастливого пастуха.
Он не хотел раздеться, выжать свое платье, чтобы товарищи не увидали, что у него не было рубашки. Мокрое платье, за исключением сапог и носков, должно было высохнуть на его слабом, тщедушном теле.
Никто из сидевших в маячной комнате не имел желания разговаривать. Утомленные и измученные страшной борьбой с бушующим морем, которую только что вынесли, они расположились по углам; в четвертом приютилась собака Нимбль. Пол был покрыт водой, частью от мокрых платьев, а частью от пробивавшихся сюда сквозь люки морских волн.
В мире существуют две вещи, говорит Вальтер Скотт, которым трудно подобрать подобных: солнце в небе и Северное море на земле. Это последнее несравненное чудо хорошо было знакомо нашим товарищам, а потому, несмотря на его страшный и грозный рев, они, как могли, устроились на ночлег и крепко заснули.
Когда буря немного улеглась, некоторые рыбаки воспользовались приливом и перевезли пострадавших из маяка на землю. Лоцман и матрос отправились в дом командора; бледный человек — ему можно было дать за сорок лет, а по выговору признать в нем южного германца — явился к Морицу в церковный домик.
— Извините, пожалуйста, мой ужасный костюм, — сказал он с необыкновенной живостью и развязностью. — Я имею обыкновение надевать в путешествие самое негодное платье; хорошее лежит в сундуке. Чисто и прилично — вот мой девиз.
Гедвига стояла перед гостем со старым шлафроком своего брата, указывая гостю в то же время комнату, где бы он мог переодеться.
— Для поправки здоровья я следовал в Фер на морские купанья, — сказал он. — Должен признаться, что после такого купанья, какое я теперь принял, мне в этом отношении ничего не остается желать более.
— Вы спаслись — и за это надобно благодарить Бога. Отдохните у нас и как можно скорее напишите своему семейству, чтобы успокоить их. Чего не перенесешь и не перестрадаешь, оставаясь в неизвестности! — И Гедвига глубоко вздохнула, думая об Элизабете.
Согревшись, отдохнув и подкрепившись обедом, новоприбывший рассказал, что он венгерский актер, пользующийся порядочной славой. Все это он рассказывал Морицу — уверял, что в городах Которе и Гране он производил фурор, исполняя роль Макса в «Валленштейне», но слишком явное предпочтение, оказанное им одной важной даме, так сказать, поставило вразрез его чувство долга с увлечением. Нечего делать, он решился бросить театр и уехать из города. Он давал в Петербурге драматические чтения с необыкновенным успехом, но не мог помириться с суровым климатом и вследствие этого переехал в Норвегию. Здесь, где публика не слыхала ни Лароша, ни Леве, ни Аншюца — словом ни одного из корифеев народного театра, и его сценические представления стали для нее просто откровением в области искусства. Все всполошились! Там была молодая девушка — по имени Стелла, — да, она была настоящей звездой!
Рассказчик поднял взор к потолку:
— Моя игра обворожила ее, — она меня полюбила, за что семейство отвергло ее. Мы обручились, но тут развилось на театральных подмостках страшное коварство против меня. Образовалась партия, которая от начала до конца пьесы только и знала, что свистала. И как свистала, я вам скажу! Но вся образованная Норвегия восстала, зрители сняли в театре башмаки и сами выгнали озорников вон. Такова была победа, мною одержанная! Но тем не менее я оставил страну. Случилось, что на одном из небольших датских островов моя Стелла произвела на свет маленькую девочку. Все это случилось так внезапно и неожиданно, что я должен был свернуть с большой дороги и остановиться в близлежащем замке. За матерью и новорожденным ребенком ухаживали тут самым старательным образом, но Стелла умерла от разрыва сердца! — Он вытер глаза указательным пальцем, замолчал на минуту и затем продолжал: — Девочку там оставили; она была — я не говорю мой, — но ее матери живой портрет. Она воспитывается с молодым графом и теперь должна быть четырнадцати лет. Вероятно, со временем она выйдет замуж в том же самом кругу, где теперь живет. Молодые графы — прекрасные люди, они ее боготворят, но я с ней не вижусь, и даже не показываюсь ей на глаза, пока не буду в состоянии явиться достойным ее обстановки образом. В человеке есть такое чувство, господин пастор, которое называется благородным стыдом. Бедняк, честный, достойный бедняк носит это чувство глубоко скрытым в своей душе, даже если непредсказуемая, своенравная судьба ставит его на низкую ступень жизни.
Мориц пристально смотрел на говорившего и, помедлив, сказал:
— Я слышал другую историю, которая очень похожа на эту, исключая окончание. Жена несчастного шарманщика родила ребенка в старых развалинах. Туда забрались случайно молодые друзья из благородных семейств. Они позаботились о новорожденной и после расспросов, сделанных в другом замке шарманщику, девочка перешла под покровительство одной старой баронессы. Я был тогда там в гостях, и вы тоже — в качестве шарманщика.
— А, так-так! Вот видите, мой рассказ правдив, — сказал без всякого смущения человек, который до такой степени привык «группировать», что, рассказывая небылицы, чистосердечно верил им или, по крайней мере, находил их вероятными и достойными доверия.
Лоцман и матрос, которых принял к себе командор, были уроженцами Фера; корабль принадлежал, несмотря на свое голландское название, к ферской флотилии; собака Нимбль на своей родине в Фере называлась Нибелунгом.
— У меня есть письмо к командору, — сказал матрос, — в кармане оно немножко промокло и пообтерлось по краям; но во всяком случае его все-таки можно прочитать. Легко могло случиться, что я не привез бы его совсем, но тогда у меня была бы уважительная причина!
— От кого ты привез письмо, Никельс? Вероятно, от Ван-Грута из Гарлема?
— Нет, от вашего милого внука, оттого-то и думаю я, что вы были бы недовольны, если бы оно погибло вместе со мной.
— От Элимара? — воскликнул командор.
— Да! — отвечал матрос. — Ему нужны бумаги, о которых он вам пишет. Они ему очень, очень нужны.
— Они уже посланы ему другим путем, — сказал командор и при этом не мог подавить глубокого вздоха. Глубокая печаль лежала на лице старого командора.
— Как же вы об этом могли узнать ранее? — спросил матрос с лукавой улыбкой, которая в эту минуту, казалось, была вовсе не кстати. Мы плыли из Гарлема очень быстро, тем не менее это не спасло нас от страшного удара, разбившего наш корабль.
— Расскажи мне все, что ты знаешь о моем несчастном внуке, — сказал командор.
— Ну, несчастным назвать его я решительно не могу, — отвечал матрос, — рано или поздно он таки приедет повидаться с вами. Это уж непременно.
— Фуй! — воскликнул командор. — Как можешь ты так говорить в моем доме и в такую ужасную минуту?
Матрос с удивлением посмотрел на старика.
— Ведь это во всяком случае хорошая партия. И почему бы ему на ней не жениться? Хотя, по правде сказать, она ему в матери годится! Неужели командор не сделал бы того же на его месте?
— О ком говоришь ты? — спросил командор.
— Об Элимаре Левзене, вашем милом внуке, — отвечал Никельс. — Он женится на вдове и будет иметь свой собственный корабль. Об этом он пишет вам в своем письме.
— Ты с ума сошел, — сказал командор. — Вероятно, ты не успел еще прийти в себя после крушения. Да-да, и на твердой земле иной раз приходится выдержать бурю, которая разбивает наше сердце.
— Элимар понравился богатой вдове! — сказал Никельс. — Что ж тут удивительного? Он живой, проворный парень, с красивой наружностью. Это вообще нравится женщинам, а потому богатая вдова, на корабле которой он ездил в Америку в качестве лоцмана, сделала его теперь своим собственным капитаном. Я сам говорил с ним об этом. Обручение совершилось перед моим отъездом домой, тогда он и письмо написал и отдал его мне, узнав, что я со многими товарищами еду прямо на родину.
— Но Элимар в Копенгагене! — сказал командор. — Разве ты этого не знаешь? В цепях, в тюрьме.
— Как мог он угодить туда? — сказал Никельс и опять с удивлением посмотрел на командора: — В таком случае я должен быть дураком, а я таки не дурак! Впрочем, вот его письмо, написанное его собственной рукой. Это его почерк; немного мокро и вытерто по краям, но это ничего не значит.
Старик схватил письмо дрожавшими от волнения руками — почерк был действительно Элимара. Он сломал печать и расстелил письмо на столе перед собою — во многих местах бумага сильно раскисла.
Командор прочитал его, зашатался и принужден был сесть, потом встал снова и пошел к конторке, где хранилось другое письмо. Да, там ясно было написано, что Элимар в Копенгагене, как задержанный преступник, что он убил кормчего на том корабле, где сам служил. В письме же из Америки, написанном рукою Элимара ранее и привезенном Никельсом, все сияло радостью и счастьем. Там рассказывал он о своих счастливых поездках, о богатой вдове, на корабле которой он служит и которой он так понравился, что она пожелала выйти за него замуж. О том, что он теперь очень рад и счастлив и просит выслать ему метрическое свидетельство и другие необходимые для брака бумаги. В приписке был поклон «маленькой невесте» Элизабете, которую он теперь не может долее ждать, но обещает на ней жениться, как только овдовеет.
— Он никого не убил, это ясно! — сказал старик и опустился в кресло, закрыв лицо руками и громко рыдая.
Радость и восхищение мадам Левзен не имели границ; она обняла Никельса, побежала к Морицу и Гедвиге, плакала и смеялась. Мориц с Гедвигой постоянно думали об Элизабете. Что сталось с нею, где она теперь находится?
Мориц написал несколько писем, которые намеревался послать на разные станции, на которых Элизабета могла быть задержана, так как путешествовала без паспорта. Между прочим, письмо к статсрату Геймерану, чтобы он мог провести розыски в Копенгагене, в случае если бы молодой девушке удалось добраться до столицы.
Ни слова не сказал он Гедвиге о том, что пострадавший от кораблекрушения человек, которого они приняли в дом, был отец Элизабеты. Шарманщик тоже не узнал, что его дочь не далее как вчера утром была в этом доме, что это о ней сокрушается и волнуется все семейство. Да и к чему стал бы он ему это рассказывать, для чьей пользы или радости?
Наконец, пришел и командор, но далеко не такой радостный, как его жена, которая тотчас же прибежала поделиться с друзьями добрыми вестями. Командор тоже был сильно обрадован в первые минуты, но вскоре у него опять возникли печальные сомнения.
Когда это письмо было написано, все шло хорошо, но разве зло не могло случиться позже? Может быть, даже в тот же самый день, когда Никельс отправлялся на родину с письмом к командору от внука? Женитьба могла расстроиться, Элимар принужден был взять службу на другом корабле, — все могло случиться, чего мы могли и должны страшиться. Копенгагенская полиция прислала сюда очень обстоятельный запрос. Легкомысленно было бы предаваться надеждам и рассчитывать на такое почти невозможное счастье!
Мадам Левзен побледнела, ломала себе руки и готова была прийти теперь в отчаяние с той же поспешностью, с какой стала радоваться и надеяться.
Мориц признал справедливыми рассуждения командора, но полагал, что есть луч надежды, от которого им не следует отказываться. Он еще раз вскрыл письмо, написанное к статсрату Геймерану, и приписал все, что узнал из письма Элимара и из рассказов Никельса, убедительно прося своего друга подробно разузнать о задержанном преступнике и поспешить уведомить их.
Яп-Литт-Петтерс, возвратясь из Дагебелля, сказал им, что Элизабета действительно ехала с ним, но не возвратилась для обратного пути, как они в том условились. Там никто не видал ее — вероятно, она немедленно отправилась далее.
Посмотрим, где она теперь?
Она плыла по Большому Бельту, недалеко от Лангеланда, в том самом месте, где мы видели в день ее рождения Морица и его высокородных учеников, плывших в открытой лодке к Фьюнену. Теперь, как и тогда, дул противный ветер; только на следующий день корабль вошел в гавань острова Зеланда, где Элизабета вышла на берег, чтобы оттуда отправиться в Копенгаген для свидания с королем и Элимаром.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |