В усадьбе раздавали подарки крестьянам. В большой зале разложены были шерстяные предметы одежды, белье, провизия, игрушки.
За завтраком Герман сидел в столовой один. Камер-юнкер извинился — он был занят пьесой. Элизабета вышла на несколько минут, какая-то встревоженная, сказала, что у нее дела, и тоже ушла.
Герман позавтракал и пошел в сад. Не успел он пройти аллеи, как перед ним неожиданно очутился камер-юнкер — оживленный, веселый, любезный, — никому не пришло бы в голову, что он в это самое утро испытывал сильное волнение. Он стал говорить о музыке, о том, что его пьеса очень быстро подвигается к концу.
— Я здесь, как у Христа за пазухой, — прибавил камер-юнкер. — Покой и тишина дают мне возможность совершенно углубляться в себя. Я с большой пользой провел это время. Но у меня такая неспокойная натура! Постоянный мир и тишина мне невыносимы. Эти дни меня опять тянет в дорогу. Право, я точно перелетная птица, которую непреодолимо манит вон из спокойного гнезда, вдаль, туда, где лучше. Кажется, я скоро улечу отсюда.
— У меня бывало это, когда был моложе, — отвечал Герман. — Это следствие юношеских сил души. У вас, как у натуры поэтической, богато одаренной, они сохраняются дольше. Вас, как пчелу, тянет вдаль, на сбор меда.
Пока они толковали, гуляя по саду, в ворота усадьбы въезжали коляска за коляской, и наконец лакей пришел сказать, что скоро подадут обедать. За обедом Герману пришлось сидеть возле одного старого знакомого — советника юстиции из Оденсе, которого читатель, может быть, помнит. Он сильно постарел, седые волосы поредели на темени. Он был один — жена его умерла. Ему было приятно побеседовать с человеком, который столько путешествовал.
— Это много прибавляет к образованию, — говорил он, — развивает, учит многому! И я на своем веку поездил; но я был только в Германии — в Гамбурге, в Ганновере, во Франкфурте, — что это в сравнении с вашим путешествием?
Элизабета сидела на другом конце стола. Она во весь обед ни разу не взглянула на Германа. Ему показалось, что в то же время она несколько раз задумчиво и грустно посматривала на камер-юнкера; ему показалось даже, что по временам она с трудом удерживает слезы.
— И он воображает, что она меня любит! — мысленно сказал Герман. — Он забывает разницу лет между нами. Ей — шестнадцать, а мне — тридцать четыре, больше чем вдвое! Она — дитя, которое я носил на руках, прижимал к своему сердцу!.. Правда, и он... да, он должен быть моих лет... Но у него наружность и душа еще молоды — так же молоды, как и эта девушка... Да, душа — и корень, и цветы дерева нашей жизни!
Герман задумчиво опустил глаза. Когда он их снова поднял, Элизабета сияла перед ним во всей своей девственной, чистой красоте. Да, человек создан по подобию Божию! Глядя на Элизабету, Герман сознавал это больше, чем когда-нибудь. Образ ее, как она представилась ему в ту минуту, не выходил больше из его головы. Этот образ не отходил от Германа и тогда, когда молодой человек был у себя дома, и там он имел над ним еще больше силы — как лучи солнца, собранные в увеличительном стекле.
В тот вечер, когда гости разъехались, камер-юнкер долго разговаривал с баронессой. Вследствие этого разговора мадам Кроне пришлось на другой день выслушать от старушки небольшую речь, которая заставит наш рассказ забежать немножко вперед. Это была речь о браке.
— Никогда не надо на себя брать роль провидения и сватать молодых людей, — сказала баронесса. — Это совсем не дети, мадам Кроне, и я этого никогда не делала.
— И я также, — отвечала мадам Кроне, — не понимаю даже, для чего вы мне об этом говорите?
— Потому что я то же самое говорю и себе, — сказала баронесса. — Где-то я читала: в какой-то старой книге, или это мне само пришло в голову... Не знаю. Да не в том и дело — ведь не в журнале об этом печатать. Видите ли, каждый человек есть полушарие, которое катится по земле, приискивая свою другую половину, чтобы сделаться полным шаром.
— Так, но для чего же это нужно? — удивилась мадам Кроне.
— Для того чтобы катиться лучше, — отвечала баронесса. — Полушария встречаются, соединяются, или подходят друг к другу — или катятся дурно, распадаются. Но это еще не большая беда. Вот, то же самое я думала и насчет моего милого дитяти и маленькой Элизабеты. Мне казалось, что они составят хороший шар. Я их не сватала, не разыгрывала провидения, — я просто выставила их на дорогу и подумала: пускай катятся! Ведь нехорошо, мадам Кроне, когда одно полушарие катится в Гренландии, а другое во Франции, — тогда им не встретиться! Но мой расчет оказался неверен, — они не хотят составлять полного шара. Он вдруг надумал уезжать — в Париж покатиться... Ну, она может катиться на Оланд, — я фокусов делать не стану.
...Назначен был день отъезда камер-юнкера. Он торопился.
— Я не хочу быть эгоисткой, задерживать его, — говорила баронесса. — Он принадлежит миру. Он — вино, которое надо налить в золотую чашу, а не в глиняный кувшин. Пускай едет! Я сама даже хочу этого!
Но при этих словах у баронессы были слезы на глазах. По-видимому, и Элизабета грустила, что камер-юнкер уезжает. Девушка совсем преобразилась. Целый год почти прошел с тех пор, как она оставила Оланд. Много пережито было за это время! Она чувствовала, что стала другим человеком. Детство, казалось ей, осталось далеко, далеко позади. Она выросла умом и сердцем, и все это совершилось под лучами солнца, посреди радостей, все были так добры к ней, так ласкали ее... только вот три дня тому назад случилась беда.
Элизабете казалось, что она оскорбила человека, который сердечно относился к ней, которого и сама она очень любила — как брата, не меньше, но и не больше.
Вечером накануне отъезда камер-юнкер был особенно оживлен. Он как будто одной ногой вступил уже в центр парижской жизни. В гостиной снова раздавалась «Марсельеза», адские мотивы из «Роберта» и песни Беранже. И баронесса была оживлена не меньше, но когда пробило десять (час ее отхода ко сну, даже летом), старуха вдруг сделалась серьезна и на глазах у нее выступили слезы.
— Прощай, мое милое дитя, — сказала она, трепля камер-юнкера по щекам. — Будь всегда таким же славным, как был. Мне не встать завтра вместе с солнцем, поэтому я прощаюсь с вечера... Дай мне на тебя хорошенько посмотреть, — вот так — ну, теперь я уж не забуду твоего лица. Да благословит тебя Господь, мое дорогое, славное дитя! Ну, прощай, Бог с тобой! Ступай!
Баронесса показала ему рукой на дверь. Камер-юнкер должен был уйти. Он молча пожал руку Элизабеты, еще одну секунду посмотрел на нее с тоской и с любовью, взглянул опять на баронессу, кивнул головой — и быстро вышел из комнаты.
Придя к себе, Элизабета сейчас же стала писать письмо. Она не могла не сказать на прощанье другу и брату сердечного, ласкового слова. В своем простодушии она горячо просила его простить, не сердиться, любить ее, как сестру. Это было такое письмо, в котором влюбленный непременно стал бы читать между строками и вынес бы из них надежду для себя. Но он ошибся бы. Давно уже приготовлен был к отъезду камер-юнкера трехцветный шелковый кошелек на память; но отъезд наступил так неожиданно и скоро, что она совсем позабыла о подарке. Элизабета достала кошелек, вложила туда письмо и легла, чтобы утром успеть еще раз проститься с другом до отъезда.
Сон не шел ей на ум; грустные думы мешали. На рассвете Элизабета немножко задремала. Ее внезапно разбудил стук въезжавшего во двор экипажа. В этом экипаже камер-юнкер должен был ехать в Ассенс, а оттуда, на пароходе — в Киль. Элизабета вскочила, наскоро оделась, торопливо вынула письмо из кошелька и еще раз перечитала... В эту минуту она опять услышала стук экипажа — отъезжавшего от крыльца. Камер-юнкер не хотел заставлять себя ждать и был совсем готов ехать, когда экипаж въезжал во двор. Элизабета сунула письмо в кошелек и подбежала к окну. Экипаж проезжал как раз под ним; она могла бросить кошелек камер-юнкеру, но почему-то не решилась, а он между тем отъехал уж дальше. Вслед за тем молодой человек обернулся и взглянул в окно.
— Прощайте! Прощайте! — крикнула взволнованным голосом Элизабета.
Камер-юнкер помахал ей шляпой. Письмо и кошелек так и остались в руке девушки. Экипаж завернул за угол флигеля, к воротам. Элизабета взглянула на небо. Облака на востоке загорались румяным светом под первыми лучами солнца.
Через неделю и Элизабете надо было уезжать домой, в Галлиген. Мориц в назначенный день будет ждать ее во Фленсбурге. Она должна была приехать туда из Фьюнена на пароходе одна. Так и не придется ей увидеть имение Германа. Пока гостил камер-юнкер, эту поездку не раз назначали, и всегда по какой-нибудь причине откладывали. Теперь об этом и совсем перестали говорить. Но мадам Кроне, однако же, которой очень понравилось у Германа, хотелось, чтобы Элизабета непременно увидела место, где родилась. Да, там теперь было совсем не то, что прежде! Вместо ветхого дома и болотистых, заросших мхом рвов по краям вала стояла прелестная усадьба, глядевшая на воды Бельта и Лангеланда, — райский уголок. Грешно было бы не показать всего этого Элизабете. За три дня до ее отъезда благодаря дипломатическим уловкам мадам Кроне решено было, что она в этот день поедет с Элизабетой к Герману.
— Мы наскучили баронессе, — говорила она. — Ей хочется от нас избавиться и побыть одной дома.
От имения баронессы до усадьбы Германа было две мили; но местность, по которой приходилось ехать, — загляденье, особенно там, где с большой дороги сворачивали на проселок.
Тут шли долины и лес, во многих местах походивший на парк. Экипаж катился по откосу пригорка; сквозь верхушки старых, высоких буков виднелась большая мельничная плотина. Водяная мельница стояла в глубокой ложбине, и голубоватые струи дыма из ее трубы, поднимаясь вверх, несколько секунд рисовались на темном фоне деревьев. Прелестные луга расстилались по верхам холмов, окруженных деревьями. Если ближе к дороге попадалась старая, покривившаяся, сучковатая ива, так из каждой трещины ее ствола непременно выглядывала целая пропасть лесной малины и цветов, поднявшихся из семян, занесенных ветром и птицами.
— Какая прелесть! Что за мирное, благословенное место! — воскликнула Элизабета.
Глаза ее засияли восторгом, но вслед за тем грустная дума поднялась в душе.
«Здесь, — мысленно прибавила она, — осталась моя мать, больная, покинутая; на здешнем кладбище, которого я даже не знаю, ее похоронили, и никому неизвестна ее могила!»
— Я всегда то же говорю, — сказала мадам Кроне, — здесь необыкновенно хорошо, а еще лучше дальше, за проулком.
То, что мадам Кроне называла проулком, был длинный, узкий проход между живыми изгородями. Это было прелестнейшее место во Фьюнене. Иглистые ветви шиповника были покрыты чудными, ароматными цветами; их листья, издававшие яблочный запах, свешивались так низко, что задевали лошадей за головы. Гигантская зелень репейника поднималась рядом с ними; бузиновый кустарник гнулся под тяжестью ягод; крупные орехи висели по веткам орешника; вьюнок и малина наперерыв щеголяли изобилием. Дорога сворачивала за угол, и вслед затем открывалась маленькая, нарядная усадьба. Над домом поднимались две башенки по краям крыши. У входа стояла развесистая старая липа — та самая, которую когда-то плывшие в барке молоденькие друзья увидели у полуразрушенного замка.
Герман, сияющий от радости, выбежал встретить гостей. Приезд их не был для него неожиданностью.
— Наконец-то! Наконец-то! — воскликнул он. — Как вы чудесно сделали! Это я вам обязан, мадам Кроне!
— Мне, в полном смысле слова, — отвечала она.
Они вошли в комнату, расписанную в полицейском вкусе. Завтрак накрыли на круглом балконе, с которого открывался чудесный вид на поля и леса. На этом самом месте родилась Элизабета. Герман провозгласил тост за ее здоровье. Время летело быстро, перед самым обедом только вспомнили, что надо бы осмотреть дом и сад. Пришлось сделать это к вечеру. Солнце было близко к закату, когда мадам Кроне вспомнила, что не побывали еще в одном месте усадьбы, «у камней». Это был последний остаток далекого, древнего времени.
— И самая живописная местность, — прибавил Герман. — Боже мой, как быстро сегодня бежит время!
Мадам Кроне устала. Герман взял ее под руку, и они пошли по тропинке, между орешником и ольхами. Справа чернел природный лес. Дорога была так крута, что плуг, по-видимому, не мог тут пройти. Однако же он проходил, это доказывала спелая пшеница, волновавшаяся на полях, как море. Наконец они подошли к камням. На большом пространстве овальным кругом стояло множество камней. Терновник и ежевика разрослись тут в густую чащу; небольшие холмы, долины, луга и засеянные нивы разбегались во все стороны, сменяя друг друга. На горизонте чернел лес. Стояла полная тишина; стая галок пронеслась с криком — и опять все замолкло.
— Мельничный ручей, который бежит под горой, — сказал Герман, — был когда-то могучей рекой, по которой корабли викингов входили в самую глубь страны. И теперь еще остались следы бывшего ее русла. А на этих камнях сиживали, совещаясь, древние великаны. Вождь их сидел на самом большом. Все это давно минуло! Умерли богатыри, позабылись их имена, даже самое время, в которое они жили, позабылось. Даже о том, который похоронен вон там, на пригорке, — король, должно быть, — даже о том не осталось никакого воспоминания.
Герман указал на груду камней позади них, на том месте, где природный лес вдруг прекращался; там лежали в ряд три огромных камня, а четвертый покрывал их сверху.
— Пойдемте туда, — сказал Герман, — оттуда можно полюбоваться прекрасной панорамой.
Они поднялись на пригорок. Перед ними открылся Большой Бельт, белевшие там и сям паруса, берега Зеланда и Лангеланда... Мадам Кроне не хотела подниматься выше и села под ореховым кустарником. Элизабета взобралась на верхний камень и стояла там рядом с Германом.
Солнце грело их прощальными лучами, а легкий ветерок навевал приятную свежесть. Волны света и воздуха окружали их. Точно так же когда-то стояли на камне Элизабета с Элимаром, окруженные бурными волнами моря. Куда исчезли думы, родившиеся тогда?.. Какие думы родились в эту минуту? Святое Писание говорит, что «огонь и вихри — слуги Божии». Да, так же и солнечные лучи, и тихий ветер служат послами Божиими! Они передают от человека к человеку такие речи, которые слишком святы, чтобы раздаваться во всеуслышание, которые полны дивной поэзии. К ним подойдет разве поэзия сонетов Петрарки и каждого юного певца любви.
Герман и Элизабета уже сидели на камне, когда к ним пришла мадам Кроне. Она звала, звала их, да так и не дозвалась.
— Что ж вы меня бросили? — спросила она. — Я зову, а они и с места не трогаются! Или уж здесь так хорошо?
— Невыразимо хорошо! — с восторгом воскликнул Герман, идя ей навстречу. — Хоть танцуй!
Он схватил мадам Кроне за руки и повернулся с нею раза два. Она рассмеялась, но вместе с тем удивилась такой веселости. Герман повел ее к Элизабете. Девушка поднялась с камня. Щеки у нее так и горели, а на голубых глазах заметны были следы слез.
Что случилось? Через два дня это не было ни для кого тайной: Германа и Элизабету объявили женихом и невестой.
— Я сказала, и теперь повторяю, — говорила бабушка, — лучше из коровника, чем из родословной книги! Элизабета скорее принадлежит к первому разряду, чем ко второму; она — дитя бедных людей, и я также. У нас с ней родословная одинаковая! Элизабета всегда будет хорошей христианкой; она объяснит маленьким баронам, которые от них произойдут на свет, что они — сродни беднякам. Я им оставлю на память одну вещь, которую назовите, пожалуй, бабушкиным свадебным подарком. Этот остаток моей жизни и составляет цвет моей родословной; в нем найдутся полезные уроки.
В чем же заключался бабушкин свадебный подарок? Баронесса отдала его жениху и невесте в день их свадьбы. Это был в тот самый сентябрьский день, в который когда-то в полуразрушенном старом доме приятели услышали плач маленького ребенка, и Герман взял этого ребенка в свои объятия. Старый дом превратился в прелестное, уютное гнездышко, а ребенок вырос, сделался невестой и, наконец, женой Германа.
Художник, рисуя портрет, выбирает обыкновенно самую выгодную обстановку для того, кого он рисует. Мы будем подражать портретисту и выберем для портрета Элизабеты самый счастливый момент ее жизни — день свадьбы. Вот она — в белом атласном платье без всяких украшений, блестящая темная коса обвивает голову, лицо немного бледно, но глаза сияют счастьем, и душа сквозит в тех глазах! Дитя бедняков, она красотой души и тела принадлежит к высшему дворянству. Ей всего шестнадцать лет, а жизнь ее уже составляет целую историю. Таков портрет Элизабеты.
Ей часто припоминались слова Морица о красной нити, которая протянута через всю жизнь человека, как бы коротка она ни была, — и эта нить показывает нам, что мы — достояние Божие. Элизабета поняла, что и в ее юной жизни сказывалось присутствие этой нити, что каждый пережитый ею день был необходим и благотворен. Она поняла, что мирная, уединенная жизнь на Оланде, между природой и Библией, посеяла в ее душе лучшие семена, нежели те, которые могла посеять жизнь в богатой усадьбе, у оригинальной баронессы. Встреча с вдовой, поездка с Адельгундой тоже имели свое назначение: они толкнули ее на болотистую почву, но и болото имеет свои лилии, и в тычинках этих лилий скрывалась невидимая небесная нить.
Элизабета с благодарностью, с горячей верой, вознеслась сердцем к Богу... Сделаем то же и мы, те из нас, которые ищут в своей жизни невидимую путеводную нить!
Посреди свадебного стола стоял подарок бабушки. Он был спрятан в маленьком ящичке, который баронесса позволяла открыть только после ее смерти. Никто не знал, что там был за цветок ее родословной, какое завещание потомству. По размеру ящика, вещь не могла быть велика.
— Это моя драгоценность, — сказала бабушка, — я беру с вас слово, что вы будете каждое четырнадцатое августа употреблять ее у себя дома.
Что же это было? Бриллианты, которые должна была надевать Элизабета? Деньги, которые должны были раздать после смерти баронессы?
— Узнаете когда-нибудь, — сказала старуха, откидывая голову.
Немного гостей сидело за свадебным столом. Тут были Мориц, Гедвига и венчавший пастор — больше никого. Так захотели Герман с Элизабетой, и сама баронесса, да и мадам Кроне.
Полная луна светила молодым вместо факелов, когда они ехали домой — туда, где Элизабета родилась. Если бы им пришлось ехать и не две, а сотни миль, они этого не заметили бы и не подумали бы об этом.
Ящичек стоял на коленях у Элизабеты. Что же в нем было? Перейдем скорее к дню, когда его можно будет открыть.
Полная луна, светившая на пути новобрачным, светила и в спальню старухи. Баронесса стояла на коленях и горячо молилась.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |