«Все-то вам не сидится на месте, — говорят мне друзья и знакомые. — Все бы вам ездить, и даже когда вы в Дании, дома вас застать невозможно. Интересно, когда вы успеваете писать?» Я, однако, устроен так, что как раз в людской сутолоке или под влиянием быстро меняющихся впечатлений нахожу покой и душевный отдых, необходимые мне для творчества. И все-таки, несмотря на то что у меня есть много верных и настоящих друзей, я — птица одинокая. Вся моя натура стремится к обустроенному семейному распорядку жизни, и поскольку, будь то на родине или за границей, ко мне всегда почему-то относятся как к члену семьи, я везде чувствую себя как дома и в отличие от большинства путешественников никогда не страдаю от беспокойства или болезненной ностальгии. Хотя, конечно же, самое родное для меня место — это Дания; неспроста даже в Копенгагене я всегда выбираю себе жилище, откуда открывается вид на Божье небо, привольное водное пространство или хотя бы на широкую площадь.
В Амстердаме живут двое моих соотечественников, весьма милые и зажиточные люди — братья Брандт. От каждого я получил отдельное любезное письмо с приглашением остановиться у старшего из братьев, если я надумаю посетить их город. Я был в Голландии лишь один раз, в 1847 году, когда впервые направлялся в Англию, помню, с каким радушием и теплотой приняли меня голландцы — особенно в Гааге. В мою честь устроили настоящий праздник. К сожалению, один из первых голландцев, с которыми я тогда познакомился, издатель газеты «Время» ван дер Флит, ко времени, которое я сейчас описываю, уже умер, но я помнил еще несколько дорогих имен, людей в высшей степени предупредительных и приятных: поэта Леннепа, прекрасного композитора Ферхюлста, писателя Кнеппелхаута и превосходного актера-трагика Петерса. И вот мне предоставился случай еще раз повидать их, как следует и более обстоятельно познакомиться со всеми достопримечательностями, которые предлагает путешественнику Амстердам, да к тому же еще погреться у дружеского домашнего очага.
Я отбыл из Копенгагена вечерним поездом в последний день января. Было по-зимнему холодно, хотя лед еще не сковал реки и море. Необходимой одеждой для путешествия я, как мне показалось, запасся вполне, хотя одному из моих друзей так не показалось. Он явился ко мне ранним утром с целой охапкой сапог на меху и разложил их прямо на полу. Отобрав самую большую и лучшую пару, он вручил мне ее как прощальный букет. Мелкий штрих, но подобных ему я мог бы припомнить немало: друзья всегда проявляли ко мне внимание и заботу. По тону высказываемых мне слов участия и поддержки, по готовности оказать мне услугу я всегда мог точно определить, насколько данный человек является мне другом и какое место я занимаю в его сердце среди прочих близких ему людей.
Я быстро миновал Корсёр, Фюн и оба герцогства. В Хадерслеве хозяйничали прусские войска, что немало меня огорчило и расстроило. Поздно вечером, когда я вышел из вагона на вокзале Альтоны, ко мне подошел пожилой господин с маленькой девочкой. Посмотрев на меня, он сказал девочке по-немецки: «Пожми руку этому человеку! Это — тот сам Андерсен, что написал такие красивые сказки». С этими словами он улыбнулся, ребенок протянул мне руку, а я потрепал девочку по щеке. Это небольшое событие вернуло мне доброе расположение духа.
На следующий день я приехал в Сель, где не бывал со времени моего первого путешествия в 1831 году. Я хотел посетить могилу несчастной королевы Матильды и замок, в котором она провела последние годы жизни. Во «Французском парке» ей поставлен довольно невзрачный мраморный памятник, над которым сооружен навес для защиты от снега, — все вместе это смотрится, как уродливый барак. В одной из комнат замка вывешен большой портрет королевы Матильды, сильно отличающийся от тех, что я видел раньше в Дании. Здешний более красив, а чертами лица королева на нем похожа на Фредерика VI.
Через Ганновер и Вестфальские ворота я помчался на поезде в сторону Рейна и голландской границы. К вечеру разразилась непогода, завыла буря и стало темно; почти все лампы в вагоне погасли, и внутри и снаружи поезда царила непроглядная тьма. Я подумал тогда: добром это не кончится. Мы неслись вперед, словно подгоняемые бурей, а когда прибыли наконец на вокзал у Рейна, он тоже оказался объят непроницаемой темнотой, словно фонари здесь тоже задуло. Нас встретил какой-то человек с фонарем, составлявшим единственное освещение, и повел нас во тьму. Пробираясь чуть не на ощупь вперед и перешагивая через рельсы, мы постоянно оглядывались, опасаясь поезда, который мог бы наехать на нас спереди или сзади. Я добрался до рекомендованной мне гостиницы, оказавшейся весьма непривлекательной: в высшей степени неопрятные и затхлые комнаты, ленивая прислуга, черный и кислый хлеб. Казалось, меня перенесло в далекое прошлое — я снова попал в маленький провинциальный город, куда заехал, совершая свое путешествие, тридцать лет назад. Многие называют то прошлое эпохой романтики, я же предпочитаю время удобств, наше время.
На следующий день, будучи уже в Голландии, я делил купе с одним господином, голландцем, на груди которого красовался орден. Из разговора он понял, что я — датчанин. «Вам предоставится возможность увидеть в Амстердаме вашего знаменитого соотечественника, — сказал он. — Там сейчас гостит поэт Андерсен». Я выразил по этому поводу сомнение, а чуть позже сказал ему, что я и есть Андерсен. С поезда я сошел в Утрехте, где жил переводчик моих произведений г-н Нийвенхёйс. Его жена — урожденная датчанка, да и сам он, как я думаю, судя по фамилии, по происхождению датчанин, ведь фамилия Нийвенхёйс — это перевод на голландский датской фамилии Нюгорд. Встретили меня весьма радушно, и в этом доме я обнаружил много вещей, напомнивших мне о родине, в частности, ряд портретов, на которых были изображены датчане, и среди них — Ингеманн. Нийвенхёйс познакомил меня с голландским писателем Непвё, хорошо понимавшим датский язык и переведшим несколько моих сказок, автором нескольких романов. Датский язык знали и даже говорили на нем профессор Херворден и его жена. В нескольких книжных лавках я обнаружил переводы моих произведений на голландский язык и даже выставленный в витрине мой портрет. Вот почему сразу же по приезде в Голландию я почувствовал себя здесь, как дома. Почти одновременно со мной в город приехал поэт тен Кате, он поселился в той же гостинице, что и я, но мы не были знакомы друг с другом лично. Кате приехал для публичного чтения отрывков из своей последней поэмы «Творение» и рано утром на следующий день уехал в Амстердам. Этот высокочтимый на родине писатель выступает, как Диккенс в Англии, с чтением своих произведений перед слушателями, причем делает это превосходно.
На вокзале в Амстердаме меня встретили братья Брандт, тут же препроводившие меня в дом старшего из них — большое и красивое здание с садом и. растущими снаружи вдоль канала деревьями. Располагалось оно в Херенграхте, на улице Гуйденстрот, в привилегированной части города. Люди, которых я видел впервые в жизни, приняли меня как родного. Хозяйка дома и ее сын прекрасно говорили по-датски, а весьма энергичный глава семьи проявил ко мне столько внимания и заботы, что вскоре я почувствовал себя совершенно непринужденно, как если бы оказался в компании давних друзей. В отличие от Дании, здесь, как в Шотландии и Англии, между хозяевами и слугами царили патриархальные отношения. Утром и вечером все обитатели дома собирались на чтение отрывка из Библии, которое заканчивалось пением псалма. Это настраивало на серьезный лад и мне нравилось. В доме часто собирались гости, вечера проводились за музицированием, пением или чтением вслух. Оказалось, кстати, что датский язык здесь понимают гораздо больше людей, чем я мог бы предполагать. Почти каждый вечер я читал вслух несколько моих сказок или историй. Когда круг слушателей расширялся, их читали в английском, французском или немецком переводах. Кроме того, старший из братьев Брандт великолепно переводил сказки тут же с листа на голландский язык по датскому изданию, которое у него было.
Сразу же по приезде я получил приглашение из Городского театра. Три самых знаменитых его актера, и среди них замечательный актер-трагик г-н Петерс, предложили мне бесплатные билеты на любое место по моему выбору на все время пребывания в Амстердаме. Я знал кое-кого в городе по своему предыдущему приезду и собирался посетить их. Кроме того, город заслуживал более подробного с ним знакомства. На этот раз я был здесь не проездом и собирался провести в столице несколько недель.
Амстердам не является резиденцией короля, он — просто главный город страны, самый крупный и обжитой, своего рода северная Венеция, построенный на сваях в воде и грязи. Достопочтенный ученый Эразм Роттердамский метко описал его следующей фразой: «Я знаю город, чьи обитатели живут на деревьях, в точности как вороны». Немало амбаров с зерном исчезло здесь только по той причине, что земля не выдержала их тяжести; многие дома стоят, опасно накренившись, словно их поддерживают только соседние с ними здания. Как и Венецию, город прорезает целая сеть каналов, но здесь они расположены веерообразно и с обеих сторон граничат с улицами, по которым катятся повозки. Главная улица Амстердама извивается узкой полоской до площади, где на свайном основании возвышается городская ратуша и расположена биржа, украшенная колоннадой в греческом стиле. Что в этом городе мне показалось более всего непривычным, так это странная одежда, в которой ходят здесь питомцы сиротских приютов. Возможно, неприятное впечатление появляется оттого, что в Дании так одевают только приговоренных к каторжным работам преступников. Одежда у бедных сирот Амстердама — мальчиков и девочек — с одной стороны красная, а с другой — черная.
Я посетил несколько школ для бедных и послушал пение их учеников, познакомился с еврейским кварталом, художественными собраниями и — что было для меня более всего ново и чрезвычайно интересно — с зоологическим садом. Летом в нем играет музыка, а теперь же слышны лишь звуки, издаваемые животными. Особенно старались кричавшие изо всех сил попугаи и какаду, а одна черная птичка, научившаяся произносить несколько голландских слов, без устали повторяла их. В зоосаде зрителям показывали самых разных зверей: волков, медведей, тигров и гиен. Видел я также царя зверей — льва и слона — прекрасного в своем первобытном безобразии; вслед нам плевались ламы, а орлы провожали нас по-человечьи мудрыми взглядами; в пруду зоосада плавали черные лебеди, а выбравшийся на берег тюлень грелся на солнышке. Но самым интересным и новым для меня оказался вид парочки нильских гиппопотамов, самца и самки в специально отрытом для них глубоком бассейне. Несколько раз, всплывая, они поднимали над водой свои чудовищные головы и разевали мощные пасти. Самка недавно родила детеныша, и смотритель зоосада зорко наблюдал за ней все то время, что она вынашивала его, чтобы сразу же после родов отделить новорожденного от родителей, иначе его мог бы убить отец. Малышу соорудили его собственное жилище, точно такое же, как у родителей. Когда я подошел к вольеру, он нырнул под воду, но служителю удалось выманить его наружу. Маленький гиппопотам оказался величиной с упитанного теленка, с сонными косящими глазами и красновато-желтой кожей, похожей на рыбью, лишенную чешуи. Будущее его уже было предопределено, его продали в зоологический сад Кёльна.
Дни в Амстердаме пролетели в одно мгновение. Я многое в нем посмотрел, посетил многих знакомых. Мой друг высокочтимый писатель ван Леннеп сильно постарел. Волосы у него приобрели серебристый цвет, как у Торвальдсена, и он с юмором говорил, что лицом теперь похож на Вольтера. В момент, когда я его посетил, он работал над большим романом «Плеяды».
Композитор Ферхюлст, с которым я вновь здесь встретился, приветствовал меня с большой теплотой. Первый же его вопрос был о нашем общем знакомом Нильсе Гаде; из всех современных композиторов мой хозяин ценил его наиболее высоко. И он показал мне, как основательно знает его музыку. Ферхюлст очень сожалел о том, что у Голландии в отличие от Дании не было своей национальной оперы. На следующей неделе в городе должен был состояться большой концерт, и Ферхюлст обещал, что хотя на двух последних подобных концертах уже исполнялись произведения Гаде, в предстоящем я все же услышу одну из его композиций.
Наступил обещанный вечер, и я пришел на концерт, где сыграли одну из симфоний Гаде, встреченную бурными аплодисментами. Многие из публики оглядывались на меня, словно желая сказать: «Расскажите на родине, как высоко мы ценим искусство вашего соотечественника!» Меня окружала многочисленная и элегантно одетая публика, но, что мне бросилось в глаза, я не увидел среди нее ни одного лица с характерными чертами того народа, представители которого создали в наше время самые замечательные музыкальные произведения, народа, который подарил человечеству Мендельсона, Халеви и Мейербера. Я не увидел в зале ни одного еврея и высказал по этому поводу свое удивление, еще более возросшее, когда мне ответили — как хотелось бы мне ослышаться! — что сюда их пускать не принято. Из этого и еще из нескольких случаев у меня сложилось и укрепилось мнение, что в здешнем обществе между людьми существуют резкие различия, определяемые разницей в состояниях, положении в обществе, во взглядах и религии.
У нас в Дании выдающихся деятелей искусства, как женщин, так и мужчин, можно встретить в самом высшем свете и лучшем обществе, в Амстердаме же дела обстоят не так. Я высказал свою точку зрения и заметил вскользь о своем желании познакомиться с одним названным мной лицом, на что получил ответ, что это — против всех здешних обычаев и традиций. Что ж, тогда это — дурные обычаи и традиции.
Городской театр Амстердама, спектакли которого я посещал, почти каждый день играл пьесу на голландском языке, а раз в неделю в его помещении давала спектакли труппа Королевского театра из Гааги, выступавшая с французской оперой и балетом. В репертуар труппы входили мейерберовская «Африканка» и балет «Лесная лань». Оперные спектакли располагали превосходным составом артистов, а вот балет по общей композиции и красоте исполнения намного уступал датской сцене. Я видел в этом театре также несколько трагедий, в частности, «Орлеанскую деву» Шиллера. Заглавную роль в спектакле весьма осмысленно и эффектно исполняла примадонна театра г-жа Кляйне-Хартманн, но еще больший интерес у меня вызвала ее игра в спектакле «Дама из Ворденбурга». Героиня пьесы показана в ней на трех различных этапах жизненного пути. Сначала перед нами — энергичная и мужественная владелица замка, возглавляющая его защиту от врага, затем она показана как зрелая женщина и, наконец, как пожилая матрона, остро переживающая во времена кризиса традиционных связей и взглядов женитьбу своего внука, протестанта, на дочери простого ремесленника. Героиня принимает новобрачных в рыцарском зале, чтобы благословить их, и ее рука спокойно ложится на чело внука, но в момент, когда она поднимает ее над головой невесты-простолюдинки, старую женщину покидают последние силы и она умирает. Пьеса выразительно и трогательно рисует картину давно ушедшей эпохи. Я следил за ходом действия, прислушиваясь к объяснениям моих друзей, и особенно восторгался великолепной игрой фру Кляйне-Хартманн. Позже мне приходилось слышать, что все это лишь подражание игре Ристори в «Элизабет». Не знаю, может быть. Даже если это — подражание, в спектакле «Дама из Ворденбурга» оно смотрится поистине гениально. Я видел спектакль два раза. Нет никакого сомнения, что для голландской сцены пьеса эта имеет первостатейное значение, что же касается ее возможного успеха за пределами страны, у меня остаются серьезные сомнения, ведь в Голландии пьесу ставили с особой старательностью и любовью, хоть мне и не понравилось, что в антрактах оркестр играл танцевальную музыку. К тому же на галерке собралась весьма шумливая и беспокойная публика, все время криками заказывавшая музыкальные номера и даже свистевшая, вложив пальцы в рот. Обычай пить чай в ложах и партере во время спектакля показался мне тоже странным. Хотя, конечно же, у каждой страны свои обычаи и порядки.
В мои предыдущие посещения Голландии я не виделся с тен Кате, возможно, самым выдающимся поэтом этой страны. На этот раз мы встретились, познакомились и стали друзьями. Его зять, купец ван Хенгель, несколько лет назад вместе с женой посетил Данию; они навестили меня тогда и передали привет от своего родственника поэта. На этот раз сам поэт приветствовал меня за столом в доме своего зятя. Здесь собралось большое общество, в котором многие понимали датский. Тен Кате провозгласил тост в мою честь, а затем и в честь моего отечества, которое после перенесенных тяжелых испытаний ожидали теперь, по его мнению, годы расцвета. Он произнес свою речь так горячо и искренне, что на глазах у меня выступили слезы. Поблагодарив его, я прочитал на датском языке две мои сказки — «Прекраснейшая роза мира» и «Мотылек», очень точно и с большим поэтическим чувством переведенные на голландский язык самим же тен Кате и включенные в собрание его сочинений. Поэт тут же на месте сочинил в мою честь стихотворный экспромт на голландском, и я ответил ему тем же на датском, использовав избранный им размер стихосложения. В доме царила живая и сердечная атмосфера; все небольшие его комнаты были празднично украшены. На столе появился большой торт, в центре которого возвышалась символическая фигура Фортуны. Одной рукой Фортуна держала датский флаг с написанным на нем моим именем, другой — голландский, с именем тен Кате. Я по сей день храню голландский флаг на память об этой встрече, а тен Кате хранит датский. И еще — весь огромный торт украшали маленькие изящные фигурки аистов, моей любимой птицы.
Подобный же праздничный вечер в мою честь устроил наш датский консул Вольдсен. Тен Кате произнес на нем превосходную речь, в которой передал мне привет от всех голландских детей, и затем прочитал свое стихотворное переложение моей сказки «Ангел». Мне же по просьбам собравшихся пришлось по памяти пересказать сказку «Свинопас».
Однажды вечером в моих комнатах в доме Брандта собралось довольно многочисленное, хотя и избранное общество. В этом собрании я впервые услышал, как высокоуважаемый мною поэт ван Леннеп с поистине юношеским пылом и большим артистизмом прочитал поэму Билдердейка, великого и всеми почитаемого в Голландии поэта.
Я провел в гостеприимном доме Брандта пять благодатных недель. Но вот наступил день отъезда. Пока что, правда, я отправлялся недалеко, всего лишь в Лейден, где меня уже ожидали знакомые. Тепло пригревало солнышко, на полях еще лежал тонкий слой снега, но уже на последней перед Лейденом станции снег растаял, и с этой поры весна полностью вступила в свои права, заставив забыть о снеге и холоде.
На вокзале в Лейдене меня встречал друг, писатель Кнеппельхоут, который поселил меня в своем хорошо и со вкусом обставленном доме. Здесь мне предстояло провести несколько дней. Любезная хозяйка сразу же пригласила нас за обеденный стол, за которым уже собрались большая часть профессуры Лейденского университета с женами. Тосты произносились на датском, английском и французском языках. На память об этой встрече Кнеппельхоут раздал всем присутствующим по печатному экземпляру своей большой сказки «Ласточки и пиявки». На этом обеде я встретился со своим старым другом профессором Шлегелем и познакомился с известным астрономом Кайсером, великолепную обсерваторию которого я потом посетил; во время этого визита я хотел посмотреть на солнечные пятна, что мне, однако, не удалось из-за облачности.
В один из солнечных дней мы с Кнеппельхоутом и его женой отправились в открытом экипаже к «Дюнам», месту, где новые и мощные шлюзы направляют воды Рейна в море; оказывается школьный курс географии вводил меня в заблуждение, утверждая, что «воды Рейна теряются и исчезают в песках». Наш путь пролегал через живописные деревеньки; на длинных клумбах по обеим сторонам дороги красовались цветущие крокусы, гиацинты и тюльпаны.
Подъехав к песчаным дюнам, мы высадились из экипажа и пошли далее по мягкому песку. Солнце палило нещадно, но жара чувствовалась только в защищенных от холодного ветра местах. Перед нами широко простиралось море, на горизонте которого виднелось одно-единственное судно. Наконец мы приблизились к великолепным шлюзам — строениям циклопических размеров, сооруженным уже в наше время. Ветер здесь стал совсем ледяным и даже швырял нам в лицо песок. В наш уютный лейденский дом мы вернулись лишь поздно вечером.
За встречами, какими бы радостными и теплыми они ни были, всегда следуют расставания; встречи и расставания — это, если можно так выразиться, живой пульс любого путешествия. В Гааге, куда я направился, всего через несколько дней я снова увиделся с моими любезными лейденскими хозяином и хозяйкой, как, впрочем, и со многими другими друзьями и знакомыми. Здесь я повстречал барона Билле-Брахе, которого знал еще со студенческих дней, ныне датского посланника, а также другого моего друга, родственника фрёкен Бремер и шведского посланника, барона Вреде. По дороге в Гаагу я сидел в одном купе с парой новобрачных. Они спросили, не я ли датский поэт Андерсен, и объяснили, что узнали меня по портрету, который видели в Амстердаме.
В гостинице «Oude Doelen»1, где я останавливался в прошлый раз, меня узнали сразу и устроили как нельзя лучше.
Как все же это прекрасно — настоящее благословение Божие — путешествовать по миру, заезжать в большие города, где никто тебя не узнает и где ты для всех совершенно чужой, и все-таки знать с полной определенностью, что у тебя и здесь есть друзья, пусть ты с ними не знаком и никогда не видел их, друзья, всегда готовые прийти на помощь, они не оставят тебя в чужом городе покинутым и одиноким. Я вскоре обжился в Гааге, почти как дома, познакомился здесь с массой интересных людей, а затем снова снялся с места и отправился на юг.
Из Гааги мой путь лежал вверх по реке к Роттердаму. Плавание получилось интересным и ярким. Очень скоро я прибыл в Антверпен, где еще никогда не был. В камине уютной гостиничной комнаты трещали дрова, в окна заглядывало теплое солнышко. Первым в городе я посетил знаменитого живописца Кейсера, директора Академии. Я встретился с ним в его ателье, и он принял меня, как старого знакомого. Кейсер показал мне работу, над которой трудился в тот момент; окончить ее он планировал через несколько лет. Это было колоссальных размеров панорамное полотно, которое должно было занять в музее целую стену. Художник собирался изобразить на нем всю историю фламандского искусства, включив в него более ста портретов в натуральную величину, а также несколько изображений небольших бюстов Платона, Гомера и Геродота, аллегорически воплощающих философию, поэзию и историю.
Он оказался настолько любезен, что сам показал мне свой музей, славящийся коллекциями лучших работ Рубенса, ван Дейка и других великих мастеров.
В Антверпене я снова поселился в гостеприимном датском доме у моего соотечественника купца Года и его супруги. В компании хозяина я осмотрел почти весь город, его роскошные церкви и памятники. Особенно привлекло меня одно место, хранящее память о художнике, но то была не статуя Рубенсу или ван Дейку, а могильная плита, вмурованная в стену у входа в башню кафедрального собора. На ней изображен Квентин Массис, умерший в 1529 году. Имеющаяся здесь же надпись сообщает о нем: «In syrien Tijd grofsmidt en daemaer fameus Schilder»2. За этими словами стоит целая романтическая история. Из любви к прекрасной дочери некоего живописца Квентин Массис оставил наковальню и молот, сменив их на палитру и кисть художника. Любовь переполняла, вела его, и, преуспев в искусстве и став признанным мастером, он обручился со своей юной невестой. Одна из его больших картин висит в музее на видном месте, а на вмурованной в стену плите видна латинская надпись: «Любовь превратила кузнеца в Апеллеса».
Через Брюссель я проследовал в Париж. Там в это время находился наш датский кронпринц Фредерик, живший в гостинице «Бристоль» на Вандомской площади. Он, казалось, успел очаровать весь Париж, повсюду только и разговоров было, какую любовь к себе умеет внушить Его Высочество. Он принял меня со своим обычным радушием, и первое же по прибытии воскресенье в Париже я провел с ним и его окружением. Принц пригласил меня сопровождать его на скачки в Венсене. Мы отправились в путь в час дня в трех экипажах, запряженных четверками лошадей, с форейторами. Мчась по бульвару, мы лихо оставляли позади все другие повозки. Когда мы приехали на ипподром, встречавший кронпринца императорский конюший повел его на трибуну императора, и мы, остальные, последовали за ним. К трибуне примыкало вместительное помещение с камином, мягкими стульями и диванами. Чуть позже сюда явился один из сыновей Мюрата, уже пожилой человек; он пришел со своим сыном. Из представителей императорской семьи они были здесь единственными. Внизу колыхалось море зрителей, взгляды всех были устремлены на нашу трибуну. Меня посетили радостные и в то же время серьезные размышления о превратностях судьбы, о моем бедном детстве, о маленьком домике в Оденсе — и теперешнем моем положении.
На обратном пути люди выстраивались вдоль дороги, чтобы взглянуть на кронпринца Дании. За обедом он вспомнил, что завтра, 2 апреля, день моего рождения, и провозгласил тост за новый год моей жизни, который начинается следующим утром.
Обычно, если я в этот день — в Дании, мои друзья и подруги стремятся сделать его для меня как можно более светлым праздничным, и в моей комнате будто по волшебству, сами собой вырастают целые горы цветов, книг и картин. На этот раз в чужой стране, как думалось мне, день моего рождения будет совсем другим, необычно тихим. Однако этого не случилось. Ранним утром из Копенгагена прибыли поздравительные письма и телеграмма от семьи Коллинов. Помыслы дорогих моему сердцу людей были со мной, и чуть позже в этот же день меня удостоил своим визитом сам кронпринц Дании. Обедал я у консула Каллона в обществе еще нескольких моих соотечественников.
Когда я позже, вечером вернулся в гостиницу, я застал в ней соотечественника, который вернулся в Париж после поездки на родину и ждал меня с букетом цветов от фру Мельхиор из Копенгагена. Я обрадовался, как ребенок, хотя в этот момент, что нередко со мной бывает, мне внезапно пришла в голову мысль о том, что на мою долю выпадает все-таки слишком много счастья. Когда-нибудь удача меня покинет, все обернется к худшему и настанут времена испытаний. Как-то я тогда перенесу их? Есть все же нечто устрашающее в том, что судьба так часто возносит тебя на вершину блаженства.
Здесь, в Париже, я впервые услышал Кристину Нильсон; она пела партию Марты. В восторге от ее драматического дарования, я с упоением внимал переливам ее прелестного голоса и не замедлил нанести певице визит. Оказалось, что мы с ней не были вовсе уж незнакомыми. Я рассказал ей, что, прочитав в газетах о ее первых выступлениях и том успехе, который выпал на долю молодой шведской девушки, от рождения бедной и в то же время столь богатой талантами, я сразу же написал своим парижским друзьям, чтобы они обязательно упомянули в ее присутствии мое имя и сообщили, что по приезде в Париж мне непременно хотелось бы ее повидать. На это певица — уже лично мне — ответила, что мы в любом случае старые знакомые. Она присутствовала как-то раз при чтении мною сказок в одной норвежской семье, которую, находясь в Париже, я посетил вместе с Бьёрнстьерне Бьёрнсоном; тогда нас и познакомили, представив ее мне как юную шведскую девушку, собиравшуюся поступить на сцену. Тогда же я подарил ей маленький декупаж. Только тут в моей памяти внезапно всплыла картина какого-то общества в Париже, где я после обеда читал свои сочинения и вырезал ножницами фигурки из бумаги; я вспомнил, как разговаривал с какой-то молодой дамой, готовившейся выступить в опере, правда, о чем именно, я впоследствии забыл напрочь, так что даже на этот раз не вспомнил ее по внешнему виду. И вот теперь я стоял перед этой замечательной певицей, которая так приветливо со мной беседовала. Она подарила мне свой портрет, написав на нем по-французски несколько признательных и любезных слов.
Одно из врученных мне перед поездкой рекомендательных писем привело меня в Париже к композитору Россини, которого я ранее не видел и не знал. Проявив изрядную долю вежливости, он сказал мне, что мое имя прекрасно ему известно и в рекомендательных письмах я не нуждаюсь. Мы поговорили о датской музыке. Россини знал Гаде, но только по имени, а вот с Сибони (старшим) был знаком лично. Композитор тут же попросил меня перевести ему объявление из австрийской газеты, извещавшее о концерте в пользу сбора средств на возведение памятника Моцарту; на концерте должны были исполнять две новые вещи, написанные Россини. Во время нашего разговора к композитору пришел еще один посетитель, итальянский principe3, которому он представил меня как poeta tedesco4. Я тут же поправил его, вставив слово «danese»5, на что Россини, удивленно взглянув на меня, заметил: «Да, но ведь Дания входит в Германию». Незнакомец немедленно вмешался в наш спор и объяснил ему: «Эти две страны только что вели друг с другом войну». Услыхав это, Россини смущенно улыбнулся и попросил простить ему незнание географии.
8 апреля, день рождения датского короля, я праздновал у моей соотечественницы, фру виконтессы Роборедо, дочери покойного датского морского министра Сартманна. На пути в ее дом я получил наглядный урок, как важно в таком большом и густо населенном городе, как Париж, идти именно по той стороне улицы, которая вам нужна. Место, до которого я добирался, было расположено слева от Ворот Звезды. Я направился к нему пешком от площади Согласия, выйдя за час до назначенного времени, чтобы посмотреть на гуляющую по Елисейским полям толпу. Толпа становилась все многочисленнее, а по широкой улице в несколько рядов ехали, возвращаясь с прогулки в Булонском лесу, множество элегантных экипажей. Количество их росло с каждой минутой, и, добравшись уже до самых Ворот, я вдруг понял, что, не рискуя попасть под лошадь, перейти здесь улицу не смогу. Я искал место для перехода в течение целого часа. Некоторые из прохожих отваживались на риск и перебегали улицу, однако последовать их примеру я не посмел. Дом, к которому я стремился, стоял как раз напротив, но пройти к нему не было никакой возможности. Я уже опаздывал, когда наконец судьба, безмерно балующая меня, сжалилась, явившись передо мной в образе тяжело груженной повозки, которую тянула шестерка лошадей. Повозка медленно и размеренно переезжала через дорогу, рассекая поток обтекавших ее экипажей, как настоящий волнорез, так что я под ее защитой в полной безопасности переправился-таки через улицу к нужному мне дому. Потом, когда мы сидели за празднично накрытым столом, внезапно разразилась сильнейшая гроза, и молнии на небе засверкали настолько ярко, что свечи в доме на фоне их вспышек как бы разом гасли. Париж представлял собой в эти минуты грандиозное зрелище: он то погружался во тьму, то сиял, будто залитый ярчайшим солнечным светом. Между тем вечер подходил к концу, а дождь все лил как из ведра, и достать экипаж не представлялось возможности. Непогода не прекратилась и за полночь. «Все омнибусы переполнены, а экипажи заняты», — доложил слуга. Мне предложили расположиться в гостевой комнате, но я посчитал, что смогу добыть себе экипаж. Перебежав через площадь, я прошел далее по широкой аллее, но так и не нашел ни экипажа, ни места в омнибусе. Под проливным дождем, промокший до нитки, я добрался до своей гостиницы только к половине третьего ночи. Я словно прошел к ней по дну Сены.
Как раз в это время мой выдающийся соотечественник художник Лоренс Фрёлих, известный не только на родине, но и во Франции, начал работать над иллюстрациями к моим последним «Сказкам и историям». Я познакомился с его уютным домом, с его милейшей женой и прелестной маленькой дочкой, оригиналом, с которого ее отец рисовал Бебе — героиню из книжки с картинками, которую знала вся Франция. За столом в их доме я встретился с поэтом Саважем, собиравшимся воплотить в форме драмы идею моей сказки «Калоши счастья», показав всем ложность всеобщего заблуждения, будто старое время гораздо лучше нового. Он показал мне письмо, которое получил от Жюля Сандо, в котором, в частности, говорилось: «Тебе повезло, что ты обедаешь с Андерсеном. Его произведения исполнены прелестной поэзии; для литературы он — все равно что Гайдн для музыки. Я в восторге от всего им написанного, и в первую очередь от «Русалочки»».
Перед отъездом из Парижа меня ожидала еще одна радость и, более того, почесть. Я получил из Вены пожалованный мне мексиканским императором Максимилианом орден Божьей Матери Гваделупской. В присланном вместе с орденом почетном дипломе значилось, что я награжден им за мои поэтические заслуги. Благородный и богато одаренный, на долю которого впоследствии выпало столько несчастий, император вспомнил обо мне, он хотел своей наградой меня порадовать. Я тоже помнил состоявшийся много лет назад вечер, когда я в императорском дворце в Вене, находясь в гостях у его матери, вдовствующей герцогини Софии, читал некоторые мои сказки; собрание это посетили два молодых человека, тут же живо и заинтересованно разговорившихся со мной. Одним из них и был принц Максимилиан, другим — его брат, нынешний император Австрии.
Тринадцатого апреля я выехал из Парижа и во второй половине дня прибыл в Тур. На всем пути весна приветствовала меня цветом плодовых деревьев, а когда на следующий день я приехал в Бордо, тамошний ботанический сад поразил мое воображение своей пышностью и богатством красок. Все деревья — северного ли происхождения или южного — оделись в свои лучшие наряды, цветы благоухали, и сотни золотых рыбок переливались всеми цветами радуги, плескаясь в специально оборудованных для них каналах. Я снова увиделся со своими соотечественниками и французскими друзьями, из которых двое, литератор Жорж Аме и музыкант Эрнст Редон, принимали меня с особенным радушием и вниманием. Я провел у них несколько приятных вечеров: Редон играл некоторые из произведений Шумана, а Аме читал на французском многие мои сказки и всю «Книгу картин без картинок». Один из присутствовавших, молодой француз, растрогался до того, что слезы потекли по его щекам. Он даже испугал меня, когда внезапно схватил меня за руку и поцеловал ее.
Жорж Аме устроил мне приглашение к генерал-губернатору Дюма, который ранее долго жил в Африке и писал оттуда интересные статьи в журнал «Ревю де Дё Монд» об Алжире и арабах. Генерал горячо и с уважением отозвался о мужестве датских солдат, и его слова тепло ложились мне на сердце, как бывает, когда при тебе хвалят твоих родных. Он пригласил меня в свою ложу в Опере, и я побывал в ней несколько раз, с удовольствием воспользовавшись доброжелательностью этого человека.
Пароход отправляется из Бордо в Лиссабон всего раз месяц и всегда в один и тот же день — двадцать пятого. Я заблаговременно известил О'Нила, что приеду этим рейсом двадцать восьмого апреля.
Между тем на море стояла штормовая погода. Я знал, что плавание по Бискайскому заливу в таких условиях не шутка, однако и путь посуху, через Испанию, где в то время происходили волнения — пусть и иного рода, также не сулил ничего хорошего, поскольку железную дорогу до португальской границы в Испании в то время еще не довели. И тут я услышал, что в Бордо приехала Рис-тори и что в первых своих спектаклях здесь она будет играть Медею и Марию Стюарт. Я уже ранее описывал, как увлекла она меня в Лондоне своей игрой, приведя чуть ли не в экстаз своим исполнением роли леди Макбет. Я чувствовал, что просто обязан еще раз полюбоваться ее игрой, и потому решил задержаться в Бордо еще на несколько дней, отказавшись от морского пути. Ристори не обманула моих ожиданий, в роли Медеи она была так же великолепна, как и в роли леди Макбет.
При отъезде из Франции я получил от ученого — фольклориста Мишеля, знакомого моих знаменитых соотечественников Брёндстеда и Финна Магнуссена, книжку его французских переводов баскских народных песен, которую я теперь, проезжая по Стране басков, мог тщательно изучить. Поезд тронулся, туннель следовал за туннелем, и только в промежутках между ними из окна купе открывалась пустынная и малолюдная местность, лишь кое-где виднелись заброшенные хутора да чернели небольшие селения. Мы миновали Бургос и приехали наконец в Мадрид...
Во время моего первого посещения город мне мало понравился, и еще в меньшей степени — в этот раз. В Мадриде я чувствовал себя одиноким и каким-то странно неприкаянным. Правительство страны подавило революционные выступления, однако они в любой момент могли вспыхнуть снова. Так оно и случилось через несколько недель после того, как я приехал в Лиссабон: в телеграммах, приходивших из Испании, говорилось о кровавых уличных столкновениях.
Мне не терпелось уехать из Мадрида, однако железнодорожное сообщение до португальской границы еще не открыли, и, чтобы получить место в охраняемом дилижансе, пришлось ждать пять долгих дней.
Наконец третьего мая мой отъезд все-таки состоялся. Единственным моим попутчиком в этой поездке оказался молодой врач из Лиссабона; он немного говорил по-французски и в течение всего пути относился ко мне в высшей степени любезно и предупредительно. Мы ехали ночью при полной ясной луне по деревенской местности, по дороге тут и там внезапно возникали какие-то печальные руины; все это настраивало на романтический лад. В ранний утренний час мы переправились через реку Тахо, а во второй половине дня наш путь с обеих сторон обступили красивые зеленые рощи. Мы миновали их к вечеру, когда въехали в горы, где в деревне Трухильо, на родине Писарро, решили остановиться на обед. В гостиницах, однако, ни на что иное, кроме шоколада, рассчитывать не приходилось, и поэтому мы заранее запаслись вином и продуктами, так что никакого недостатка не ощущали. Иначе обстояло дело с ночным отдыхом. Дилижанс нещадно трясло, он подпрыгивал на камнях и, шатаясь, нырял в глубокие выбоины. К рассвету мы доехали до Мериды, откуда путешествие можно было продолжить по железной дороге. Мой спутник поводил меня по закоулкам и узким улочкам города, показывая руины, оставшиеся от римской эпохи, но к этому времени я устал настолько, что едва ковылял за ним, равнодушно и с неохотой взирая сонным взглядом на древние камни города. Гораздо больший энтузиазм вызвали у меня пыхтение паровоза и вырывавшиеся из его трубы клубы дыма. Впрочем, ехали мы недолго и скоро оказались в довольно приличном испанском приграничном городке под названием Бадахос.
Мы нашли в нем неплохую гостиницу, и поданный нам безупречный обед восстановил мои силы, так что через несколько часов отдыха мы смогли возобновить нашу поездку и к утру добрались до Лиссабона.
Переехать из Испании в Португалию — все равно что перенестись из Средневековья в современность. Вдоль дороги замелькали чистые, с белеными стенами домики и огороженные лесные участки. На больших станциях подавали прохладительные напитки, а ночью мы спокойно наслаждались сном и отдыхом в удобном купе.
В Лиссабон мы прибыли на рассвете. Мой заботливый спутник тут же раздобыл для меня экипаж, подробно растолковав кучеру, что меня следовало доставить к гостинице «Дюран», напротив которой располагалась контора фирмы «Толадес О'Нил». Все как будто устраивалось наилучшим образом. Но только до того момента, когда я добрался до указанной гостиницы. Все комнаты в ней оказались занятыми, тогда как в конторе О'Нила никого не было, а сам он с семьей находился в это время в нескольких милях от Лиссабона, в своем загородном доме «Пиньерос». Дело в том, что я приехал в воскресенье, а этот день недели все стремились проводить за городом. Поэтому, превозмогая усталость, я постарался как можно скорее добыть экипаж, после чего сразу же отправился в путь. Загородный дом моего друга находился на одном из холмов в долине Алькантара, у большого акведука «Аркос дос аквас ливрее».
Друг моего детства, его жена и сыновья встретили меня с распростертыми объятиями. Меня ждали с французским пароходом и ездили встречать его в порт. Кстати, все датские суда, стоявшие тогда в устье Тежу, подняли, приветствуя меня, Даннеброг.
В саду О'Нилов пышно цвели обильно произрастающие в нем розы и герани, а плющ и страстоцвет стелились по стенам и изгородям, напоминающим пышные ковры. Белые венчики бузины и красные цветки гранатов, соединяясь, образовывали цвета национального датского флага, а поля, покрытые красными маками и синим цикорием, можно было бы принять за типично датские, если бы не обозначавшие границы участков кактусы и кипарисы. Почти каждую ночь я слышал завывания ветра, тоже ужасно похожие на наши осенние, но, как объясняли мне, «именно прохладные ветры, дующие с побережья, делают климат Португалии таким благодатным».
Я ранее читал об узких и грязных лиссабонских улочках, на которых одичавшие собаки грызут выброшенную им падаль, но в реальной жизни увидел светлый прекрасный город с домами, стены которых во многих местах блистали кафельной плиткой.
Один из наиболее крупных современных писателей Португалии — это Антонио Фелисиано де Кастильо. Он женат на датчанке Видаль, родом из Хельсингёра. Таким образом, посетив их дом, куда привел меня в гости О'Нил, я оказался в одной компании и с моей соотечественницей, и с великим португальским писателем.
Кастильо родился в начале нашего века. На шестом году жизни он заболел оспой и лишился зрения, но его страсть к знаниям а также природный талант оказались так велики, что он очень скоро полностью овладел такими дисциплинами, как история и философия, и выучил латынь и греческий. В четырнадцать лет он уже писал на латыни стихи, вызывавшие настоящий восторг, за ними последовали стихотворения на родном языке. Впрочем, на какое-то время Кастильо оставил поэзию и полностью отдался изучению ботаники. Вместе со своим братом, служившим ему глазами, он путешествовал по окрестностям Коимбры и изучал красоту природы, которую воспел потом в стихотворении «Весна». В Коимбре он написал также пастораль «Эхо и Нарцисс», которая имела шумный успех. В то время в монастыре монахинь-бенедиктинок поблизости от Опорто воспитывалась одна молодая дама — Мария Изабелла де Буэна-Коимбра; некоторое время, уже после того как образование ее было закончено, она еще оставалась в монастыре. Мария Изабелла много читала, и среди прочего — «Эхо и Нарцисс». Не называя своего имени, она написала автору следующие слова: «Если бы существовало Эхо, ты бы тогда подражал Нарциссу?» Так между Кастильо и молодой незнакомкой началась переписка. Через некоторое время он попросил ее открыть ему свое имя, и его просьба была удовлетворена, переписка продолжалась, и в 1834 году они обручились и обвенчались. Через три года Мария Изабелой умерла. Стихотворение, которое он написал в память о покойной жене, считается ныне одним из лучших творений в португальской литературе.
При содействии своей нынешней жены Кастильо перевел на португальский язык несколько стихотворений с датского, главным образом Баггесена, Эленшлегера и Бойе.
В доме Кастильо меня встретили как старого знакомца и друга. Пожилой поэт, который скоро стал дорог моему сердцу, говорил весьма живо да и вообще был бодр, как молодой человек; он работал в то время над переводом Вергилия. Его сын, также писатель, помогал своему слепому отцу. Дочери его — обладательнице роскошных глаз, вмещавших в себя, казалось, весь жар южного солнца, — я написал стихотворный экспромт о яркой звезде, которую прежде мог видеть лишь ночью, а теперь — только намного более яркую — увидел при свете дня.
Скоро Кастильо и вся его семья порадовали меня своим ответным визитом в усадьбу «Пиньерос». Я получил потом от поэта несколько писем, которые он диктовал по-французски, собственноручно их подписывая. Я писал ему свои письма по-датски, на что он как-то отозвался: «Мы с вами общаемся, как Пирам с Фисбой, а стена, соединяющая нас, — это моя жена».
Я провел в «Пиньерос» несколько недель и чувствовал себя в кругу моих португальских друзей, как дома. Фру О'Нил рассказала мне много интересного из воспоминаний своего детства об эпохе дона Мигуэля; старший сын, Георг, отличавшийся музыкальным талантом, много читал и интересовался природой; младший, Артур, красивый и жизнерадостный мальчик, любил физические упражнения и верховую езду; они оба скоро подружились со мной. Их отец, друг моего детства, возглавлявший торговый дом «Толадес О'Нил» и заодно служивший консулом Дании и еще нескольких стран, весь день проводил в конторе. По вечерам, однако, он возвращался домой жизнерадостным и всегда веселым; мы много говорили с ним по-датски и вспоминали наши былые денечки дома, в Дании. Он часто снимал со стены гитару и пел красивым и звучным голосом. Я очень привязался к нему! В моих глазах он был истинным соотечественником, больше того — братом.
Так, в общении с его семьей, прошел целый месяц. Но мне предстояло увидеть еще более пышную и прекрасную часть этой страны. На своей изумительной красоты вилле «Бонегос» в Сетубале нас ждал Карлос О'Нил. Вместе со мной к нему поехал и Георг О'Нил с женой и сыновьями. Мы поднялись на пароходе вверх по широкой Тежу и проследовали далее по железной дороге до самого Сетубала, живописно раскинувшегося между апельсиновыми рощами и горами, выходящими к океану.
Экипаж Карлоса О'Нила, присланный за нами на железнодорожный вокзал, отвез нас на его виллу. Мы ехали по старой главной дороге, соединявшей Лиссабон с югом страны. Дорога была типично испанская: узкая, на ширину повозки, в одних местах и широкая, в четыре повозки, в других, с колеей, то поднимавшейся на каменистой земле, то глубоко и надолго нырявшей в песок; дорогу окаймляли густые заросли алоэ. Вот перед нами впереди выросла похожая на старинные руины крепость Палмелла, чуть ближе под тенистыми деревьями стоял пустынный и одинокий монастырь Бранканаш. Как раз рядом с ним находилась вилла Карлоса О'Нила. Наконец я вступил в этот процветающий и поистине благословенный дом. Какой вид открывался с моего балкона! Прямо под ним прелестная пальма отбрасывала тень на бьющий снизу фонтан. Ниже примыкающий к дому сад спускался террасами, каждая из которых имела свою расцветку. Перцевые деревья, точно плакучие ивы, склонились над просторными бассейнами, где между водяными лилиями сновали золотые рыбки; далее внизу располагалась апельсиновая роща, и еще ниже на ступень — виноградник. Из окна я видел весь Сетубал, бухту со стоящими в ней судами и белые дюны у кромки голубого океана. Вечер после жарких солнечных дней дарил нам благодатную тень и прохладу. Когда же на город опускалась тьма, наверху над нами ярко сверкали звезды, а чуть ниже над деревьями и кустами сновали бесчисленные светляки.
Я попал в гости к чрезвычайно любезным и добрым людям, оказывавшим мне всевозможные знаки уважения и внимания. Их сын, Карлос, юноша с серыми глазами и черной как смоль шевелюрой, стал мне верным проводником и спутником во время прогулок в горы, куда мы отправлялись верхом, он — на коне, а я — на осле. У этого юноши была единственная сестра, которую Господь прибрал всего несколько месяцев назад. Ей, сокровищу и любимице всей семьи, было всего четырнадцать лет. Потеря ее словно погасила солнце, сиявшее прежде в доме ее родителей.
Жизнь в усадьбе, таким образом, протекала тихо, хотя лично мне она казалась весьма разнообразной и занимательной. Мы с молодым Карлосом ездили по рощам, где в полном цвету стояли апельсиновые и гранатовые деревья и роскошные магнолии, посетили несколько покинутых монастырей и с высоты крепости Палмелла наслаждались видом на необозримые леса пробковых деревьев, простирающиеся далее к Тежу, Лиссабону и горам Синтры. Вместе с родителями Карлоса мы совершили морскую прогулку под парусом в открытый океан с заходом в грот в горе Монте Аррабида и к засыпанному песками городу Трожа, португальской Помпее. Этот древний город основали еще финикийцы, потом в нем жили римляне, которые добывали здесь соль тем же самым способом, каким добывают ее португальцы и по сей день, о чем свидетельствовали найденные большие сосуды. Песчаные дюны на побережье поросли кустами, чертополохом и другими растениями, достойными того, чтобы украсить ими наши оранжереи. В том месте, где мы высадились на берег, нам попалась большая груда аккуратно сложенных камней, которые служили балластом для кораблей, приходивших в бухту за солью. Здесь лежали камни из Дании, Швеции, России, Китая и многих других стран, об этом стоило бы написать отдельную сказку. Мы бродили по этой прибрежной песчаной пустыне, взбирались на дюны и снова спускались с них к океану. Ближайшим отсюда противоположным берегом был американский, на который, однако, я уже никогда не ступлю из-за развившейся у меня водобоязни. Мыслями своими, тем не менее, я там уже побывал.
Я посмотрел в Сетубале бой быков, более невинный и менее кровавый по сравнению с испанским. Мне удалось также побывать на народном празднике в честь святого Антония, проходившем при факельном освещении с шествиями и песнопениями.
Чудесный месяц, проведенный в прекрасном Сетубале, промелькнул как одно мгновение. Пребывание здесь и в имении «Пиньерос» заняло примерно половину того времени, что я отводил на все путешествие в Португалию. Если до отъезда домой я намеревался еще посетить Коимбру и Синтру, то мне следовало отправляться немедленно или же решиться на то, чтобы остаться в Португалии на зиму. Возвращаться домой через выжженную солнцем и неспокойную Испанию не казалось мне разумным, правильнее было бы отправиться на пароходе рейсом от Лиссабона до Бордо, но тогда мне следовало поторопиться, не дожидаясь периода бурь, который приходится на дни летнего равноденствия. Как еще сложится моя поездка домой из Франции? Какие масштабы могут принять военные действия в Германии? Возвращение вдруг представилось мне таким хлопотным, что я чуть было не смирился с мыслью зазимовать в Португалии. Однако переезжать от друзей в гостиницу у меня не было ни малейшей охоты, а оставаться еще на несколько месяцев у друзей... да, тут было самое время вспомнить старую пословицу: «Хорош гость, коли долго не сидит». В конце концов я все же решился еще раз отдаться на волю волн и тех превратностей, которые готовит нам всем, по-видимому, обезумевшая от воинственности эпоха. В середине августа из Лиссабона в Бордо отправлялся пароход, прибывающий в Португалию из Рио-де-Жанейро. Я мог успеть на него после посещения Коимбры и двухнедельного пребывания в прелестной Синтре.
Расставание с волшебным поместьем «Бонегос» и его любезными обитателями далось мне нелегко. Но в Лиссабон я отправился в сопровождении обоих Карлосов О'Нилов, старшего и младшего, а оттуда направил свои стопы, опять же вместе с Георгом и Хосе О'Нилами, в расположенный в романтической местности университетский город Коимбра, построенный на склоне горы таким образом, что улицы его находятся одна над другой и некоторые дома стоят на три-четыре этажа выше других. Улочки города узкие и кривые, и перебираться от одной к другой приходится по высоким каменным ступенькам. Зато книжных лавок и прочих магазинов в Коимбре — великое множество, и, конечно же, я повсюду видел студентов в своего рода средневековых костюмах — мантиях, коротких плащах и широких обвислых «польских беретах». Я видел однажды, как веселая стайка молодежи с гитарами и ружьями через плечо отправлялась из старого города на природу, в лес и горы.
Обширное здание университета расположено в высшей точке города. Отсюда видны многочисленные сады с растущими там кипарисами, апельсиновыми и пробковыми деревьями. Глубоко внизу каменный мост ведет через реку Мондего к женскому монастырю Санта-Клара и «Приюту слез». Там же находится полуразрушенный замок, где убили несчастную Инес де Кастро и ее детей. До сих пор еще в саду замка журчит речей, у которого под высоким кипарисом часто сидела Инес со своим супругом доном Педро, кипарис по-прежнему отбрасывает тень на это место. Тут же на мраморной плите вырублены строки, которые Камоэнс посвятил Инес в одной из песен своих «Лузиад».
Во время моего пребывания в Коимбре в университете справляли праздник по поводу присуждения молодому ученому «шляпы доктора». Один из профессоров истории литературы родом из Шлезвига узнал, что я нахожусь в городе, и удостоил меня визита. Он же пригласил меня на упомянутый праздник и, воспользовавшись случаем, показал мне университетское здание, часовню, тронный зал и библиотеку.
Из Коимбры я, снова через Лиссабон, направился в Синтру, самую красивую и наиболее часто воспеваемую область Португалии. «Новым Раем» называл ее Байрон. «Здесь находится трон Весны», — писал о ней в своем стихотворении португалец Гаррет.
Путь в нее из Лиссабона проходит по пустынным и неплодородным землям. Но тем поразительнее вид вырастающей перед вами, словно волшебный сад Армиды, Синтры с ее могучими и тенистыми деревьями, журчащими водами и романтическими горами.
Справедливо говорят, что каждый народ находит здесь кусочек своей родины. Я, например, обнаружил в Синтре настоящую датскую лесную природу, клевер и незабудки. Мне показалось также, что я узнаю здесь прелестные уголки других стран: зеленые лужайки Англии и хаотично разбросанные глыбы Брокена, здесь я снова окунулся в сияющий всеми цветами радуги Сетубал и опять побывал на севере, в березовых рощах Лександа. Маленький городок со старым дворцом, где живет правящий ныне король, видно еще с дороги, проходящей по деревенской местности мимо лежащего вдали монастыря Маффра.
Летний дворец короля Фернандо, служивший в свое время монастырем, живописно располагается на самой вершине. Дорога на гору начинается между кактусов, каштанов и платанов и заканчивается среди берез и елей, извиваясь на своем пути меж разбросанных по склону, скатившихся сверху огромных каменных глыб. Отсюда, с высоты, открывается вид на горы по ту сторону Тежу и далее — на могучий океан.
В райской Синтре стоит загородный дом Хосе О'Нила, и он любезно пригласил меня погостить у него. У меня обнаружился здесь еще один друг, английский посланник Литтон, сын писателя Литтона Бульвера, я познакомился с ним, тоже превосходным писателем, еще в Копенгагене. Здесь, в Синтре, он радушно принял меня, и мы славно отпраздновали нашу встречу. Вместе с ним и его очаровательный женой мы осмотрели часть незабываемых местных достопримечательностей.
Мне выпало также счастье повстречать в Синтре и мою благородную соотечественницу фру виконтессу Роборедо, урожденную Сартманн, с которой я познакомился при отъезде из Парижа. Она представила меня семье графа Алмейда. Мне очень понравились эти добрые и любезные люди, среди которых я чувствовал себя своим, и расставание с ними, а также с моим дорогим Хосе далось мне трудно, однако следовало спешить, ведь сроки поджимали: через несколько дней пароход, отправлявшийся на Бордо, прибывал в Лиссабон. Приходилось спешить. Штормовая погода на море, однако, задержала прибытие судна, и в Лиссабоне мне пришлось прождать его еще несколько дней. Кроме того, и перспектива отправиться в путь по бурному морю меня тоже не привлекала.
Ранним утром во вторник четырнадцатого августа меня известили, что в Лиссабон прибыл наконец пароход «Наварро». Это был огромный корабль, самый большой из всех, что мне доводилось видеть, настоящая плавучая гостиница. Георг О'Нил представил меня капитану и нескольким офицерам, рекомендовав самым лучшим образом. Он шутил и смеялся, на прощание пожал мне руку, а я был грустен: увидимся ли мы еще когда-нибудь?
И вот прозвучал сигнал, подняли якорь, сила пара взялась за дело, и скоро мы оказались в Атлантическом океане. Корабль сильно качало, волны становились все выше и выше. Буря стихла, но на море по-прежнему стояло волнение. Едва я сел за обеденный стол, как тут же поднялся, чтобы выбраться на свежий воздух, где и уселся, страдая от сильной качки, которая, как следовало ожидать, в Бискайском заливе должна была стать еще сильнее.
Скоро наступил вечер, на небе появились звезды, стало прохладнее. Я не смел спуститься в каюту и отправился в столовую, где посреди ночи оказался в полном одиночестве. Огни на судне погасили, я чувствовал разбивающиеся о карниз корабля волны. Слышал работу машины, удары нашего сигнального колокола и ответы на них. Я думал о мощи моря и мощи огня, воспоминания об ужасной смерти подруги моей юности Хенриетты Вульф по пути в Америку неожиданно встали передо мной в виде ужасной живой картины. Я уже лежал в постели, когда волна сотрясла в корабль с особенной силой, и он словно бы замер, затаив в себе паровое дыхание. Это состояние длилось всего мгновение, машина снова стала производить обычные звуки и движения, однако мысли о кораблекрушении уже полностью овладели мною, я уже представлял себе, как масса воды проламывает надо мной потолок и я тону, погружаясь все глубже и глубже, и гадаю, когда же наконец угаснет сознание и отступит страх смерти. Кошмар ожидания катастрофы все более мучил меня, высвобождая безудержную фантазию. Не в силах более выносить все это, я вскочил с кровати и ринулся на палубу, отвернул от релинга край паруса и выглянул за него. Какое роскошное зрелище, какое великолепие! Шапки огромных волн рассыпались мириадами фосфоресцирующих искр, мы как будто скользили поверх моря пламени. Это зрелище настолько поразило меня, что страх смерти пропал. Угрожавшая мне опасность была не больше и не меньше той, что сопровождает человека в течение всей жизни. Однако теперь я о ней не думал, фантазия моя работала в ином направлении. Так ли уж важно для меня прожить еще несколько лет? Если моя смерть наступит сегодня ночью, во всяком случае, выглядеть на фоне величественной и волшебной картины она будет эффектно! Я долго стоял той звездной ночью на палубе, глядя на огромные катящиеся валы мирового океана, и отдыхать в салон пошел с душой легкой, обновленной радостным упованием на Господа.
Я хорошо выспался и отдохнул и, когда встал на следующее утро, приступов морской болезни больше не ощущал: вид перекатывающихся морских волн стал мне привычен, к тому же ближе к вечеру они стали намного меньше, а когда мы вошли в Бискайский залив, которого я раньше опасался больше всего, поверхность воды была неподвижна, без единой морщинки, как туго натянутое шелковое полотно. Мы двигались, словно по зеркальной глади озера или пруда. Я и вправду был баловнем судьбы — подобного плавания я не смел представить себе даже в мечтах.
Наутро четвертого дня с тех пор, как я взошел на борт судна, мы увидели вдали возвышавшийся на скалах в устье Жиронды маяк. В Лиссабоне нам говорили, правда с некоторым сомнением, что в Бордо холера. Однако лоцман, взошедший к нам на борт, заверил, что санитарное состояние города удовлетворительно; новость приятная, первый своего рода дошедший к нам из Бордо привет.
Плавание по реке продолжалось несколько часов, и мы добрались до Бордо только в семь вечера. Слуга из гостиницы, где я уже останавливался, узнал меня; экипаж вскоре подали, и я помчался на встречу с моими дорогими друзьями.
Мы, включая меня, Редона, Амьё и еще нескольких друзей, как всегда, собирались у нашего замечательного и юного духом Аме. За музицированием, чтением стихов и оживленной беседой дни летели быстро. Однажды я гулял по узким улочкам с одним из соотечественников и у одного лавочника обнаружил французский перевод моей «Книги картин без картинок». Я спросил его, сколько она стоит. «Один франк», — ответил он. «Столько стоит новый экземпляр книги? — спросил я. — Эта ведь — старая и зачитанная». — «Да, — подтвердил лавочник, — но новая книга давно распродана, она нарасхват, ведь ее написал Андерсен. Сейчас он в Испании. Вчера в газете «Жиронда» о нем и об этой книге напечатали очень хвалебную статью». Тут мой соотечественник не утерпел и сказал ему, что Андерсен — это я. Лавочник отвесил мне глубокий, почтительный поклон. То же сделала и его жена. Я, конечно, не торговался и заплатил за эту драгоценную книгу франк.
Друзья уговаривали меня остаться в Бордо и в Париж, где в то время была холера, не ехать. И я в Париж с удовольствием не поехал бы, если бы через него не лежал кратчайший путь домой. Правда, я задержался в городе только на сутки, остановившись в «Гранд-отеле», расположенном, как говорили, в самом безопасном в отношении санитарного состояния квартале города. В этот мой приезд я никого в Париже не посещал, не ходил в театр, а просто хорошенько отдохнул ночью в гостинице и на следующее же утро продолжил свой путь — пересек на поезде всю северную Францию; там, говорили, в некоторых городах тоже наблюдались случаи холеры. Далее я проследовал в Кёльн, где, по слухам, никакой холеры не было, хотя едва ли этим слухам можно было верить. Затем я отправился в Гамбург и, уверенный, что миновал область распространения болезни, спокойно провел здесь несколько дней: ходил в театры, веселился и общался со многими людьми до тех пор, пока вечером накануне отъезда не услышал известие, подтвержденное потом газетой, о том, что как раз в Гамбурге эпидемия холеры свирепствовала вовсю — каждый день от нее умирали сотни, в то время как в огромном Париже, из которого я так поспешно бежал, она уносила не более сорока человек в день. Новость эта, естественно, неприятно поразила меня, и за ужином я решил ограничиться диетической пищей, в результате чего у меня разболелся живот и я провел ночь крайне неспокойно. На следующее утро я стремительно миновал на поезде оба герцогства и во второй половине дня прибыл в родной Оденсе.
Первый визит я нанес моего благородному ученому другу епископу Энгельстофту, для которого, я всегда был самым желанным гостем. Мы вместе осмотрели милые моему сердцу места: дом, в котором я провел годы моего детства, церковь Св. Кнуда, где я принимал первое причастие и в церковной ограде которого находится могила моего отца. Во второй половине дня меня провожала на вокзал большая компания друзей и знакомых. Затем я остановился в Сорё; своим посещением я хотел преподнести дорогой фру Ингеманн приятный сюрприз, однако, сойдя там на вокзале, я узнал, что она сама прибыла сюда всего за два часа до моего приезда — она ездила в Копенгаген, где ей, тугоухой и почти слепой старухе, сделали глазную операцию, после чего она, конечно же, устала и находилась в очень болезненном состоянии. Я решил не беспокоить ее и устроился на ночь в маленькой гостинице при железнодорожной станции. Здесь и в помине не было матрацев — только толстые теплые одеяла. Я сложил их стопкой на кровать, поверх пристроил набитый соломой тюфяк, накрыл все это сооружение своим дорожным пледом и проспал ночь сном младенца, после чего утром сел на поезд, направлявшийся в Роскилле, где решил навестить своего друга Хартманна и его жену.
На другой день я был в Копенгагене. Мое путешествие закончилось, теперь мне снова предстояло врастать в местную почву, греться в лучах отечественного солнца, укрываться от здешнего, резкого и холодного ветра и приноравливаться в своем поведении к родному и знакомому вздору и, упаси Бог, не пытаться расправить крылья, кроме как, быть может, в сочиненной мною сказке, главное же — стараться изо всех сил соответствовать той мере Истины, Добра и Красоты, которой наградил родину Господь.
Верные друзья Мельхиоры встретили меня на вокзале и сразу же повезли в свой загородный дом, названный ими «Отдохновение». На входной двери красовалась выложенная из цветов надпись: «Добро пожаловать!», а на крыше развевался Даннеброг. С балкона моей комнаты я любовался видом на заполненный парусниками и пароходами Зунд. Наконец-то, снова увидел милых моему сердцу друзей и подруг. В течение нескольких последующих вечеров погода стояла такая теплая и тихая, что на столе, стоявшем в саду под большим деревом, свечи горели ровно, не колеблясь; не хватало только множества светляков, и я мог бы представить себе, что снова сижу в саду поместья «Бонегос». Здесь, в «Отдохновении», я пользовался всеми благами жизни, которые только могут доставить материальное благосостояние и сердечная теплота, то были поистине чудесные дни, конца которым, казалось, не будет никогда.
Среди интересных людей, с которыми я общался у Мельхиоров, отмечу одного молодого человека, гениальные способности которого вызывали у меня восхищение и восторг. Я говорю о живописце Карле Блоке, с которым я встречался несколько раз еще во время моей первой поездки в Рим. Тем не менее по достоинству я сумел оценить его только на родине — и не только его художественный талант, но и человеческие качества. По-настоящему мы подружились только в «Отдохновении», и свои новые сказки, вышедшие из печати к концу года, я посвятил ему.
В один из первых дней после возвращения меня пригласили в королевский дворец, где, как и прежде, я был принят весьма радушно и милостиво. В конце этой недели благородная и милейшая дочь нашего короля принцесса Дагмар покидала Данию, отправляясь в Россию, чтобы принять там титул великой княгини. Я снова, как и в первое мое посещение дома ее венценосных родителей, побеседовал с нею и, глубоко взволнованный этой встречей, вечером того же дня написал следующие строки:
Прощай, принцесса Дагмар! Удел твой велик и высок:
В корону императрицы претворится невестин венок.
Бог солнцем да осияет тебя и твой новый дом!
Пусть каждая слеза разлуки жемчужиной станет потом.
Я стоял в толпе провожавших принцессу на пристани, с которой она вместе с родителями должна была взойти на борт корабля. Заметив меня, она подошла и приветливо подала мне руку. Из глаз моих брызнули слезы, и я помолился за молодую княгиню от всего сердца. Она была счастлива; из одной благополучной семьи она переходила в другую, новую.
После возвращения я еще не виделся с фру Ингеманн и потому поспешил ее навестить. Она была счастлива, что вновь обрела способность видеть, но еще больше от того, что теперь уже в самом недалеком будущем в царстве духа узрит своего дорогого Ингеманна.
Из Сорё я поехал в Гольштейнборг. Однажды хозяйка поместья повела меня к несчастной девушке, больной подагрой, которая жила в опрятном домике у самой дороги и из окна почти ничего не видела, поскольку домик был очень низкий и дорожная насыпь закрывала обзор. Солнце никогда не заглядывало к ней, потому что единственное в доме окошко выходило на север. Этот недостаток, однако, как посчитала хозяйка поместья, можно было исправить. И вот как-то раз она приказала отнести бедную девушку к себе и послала в ее дом каменщиков, которые пробили в стене отверстие и вставили окно, выходившее на юг, так что в доме стал появляться солнечный свет. Теперь вернувшаяся в дом больная могла сидеть на солнце и смотреть из окна на лес и берег. Мир сразу же вырос для нее и стал прекрасным, хотя сделало его таким всего лишь одно слово доброй хозяйки. «Произнести это слово было так просто, да и то, что я сделала, — такая малость», — сказала она, когда я, отправившись вместе с ней к той девушке, с восторгом отозвался о ее поступке. Впрочем, на счету у доброй хозяйки было еще немало подобных дел. Этот случай лег в основу одной из трех историй, которые я объединил в сказке «Скрыто — не забыто».
После возвращения в Копенгаген я переехал в нынешнюю мою квартиру на площади Конгенс Нюторв. Возможно, моим друзьям и подругам, живущим за океаном, будет интересно узнать подробности, касающиеся моего копенгагенского жилища. Дом, где расположена квартира, стоит, как уже сказано, на площади Конгенс Нюторв. На первом этаже находится одно из наиболее посещаемых в городе кафе, на втором — небольшой ресторан, на третьем — клуб, а на четвертом, где расположена моя квартира, живет еще один врач, а над нами расположено фотоателье. Отсюда видно, что питание и напитки у меня, можно сказать, всегда под рукой, мне не приходится скучать без общества, я не умру без врачебной помощи а фотограф донесет мой образ до будущих поколений, — вот что значит уметь устраиваться! В моих комнатках — а их у меня только две — уютная обстановка, они солнечные и украшены картинами, книгами, статуэтками и, за что я особенно благодарю моих подруг, цветами и растениями. В Королевском театре и театре «Казино» за мной закреплено на каждый вечер удобное место; кроме того, представители всех сословий общества относятся ко мне хорошо и охотно общаются со мной в своем кругу.
Примечания
...хотел посетить могилу несчастной королевы Матильды и замок, в котором она провела последние годы жизни. — См. примеч. к истории «Книга крестного».
«Творение» — религиозная поэма нидерландского поэта тен Кате, опубликованная в 1866 г. и пользовавшаяся большим успехом.
...в это время он работал над большим романом «Плеяды». — Речь идет о семитомном романе ван Леннепа «Приключения Класье Зевенстер» (1866).
...мейерберовская «Африканка»... — Имеется в виду последняя опера композитора Д. Мейербера «Африканка» (1864), поставленная через год после смерти композитора в 1865 г.
«Дама из Ворденбурга» — трагедия ван Леннепа, написанная в 1859 г.
«Элизабет» (1860) — историческая драма итальянского драматурга Р. Джакометти (1816—1882).
Нильсон К. (1843—1921) — знаменитая шведская певица.
...она пела партию Марты. — Речь идет об одноименной опере немецкого композитора Ф. Флотова (1812—1883).
...художник Лоренс Фрёлих... — После смерти В. Педерсена Андерсен избрал иллюстратором своих сказок датского художника Л. Фрёлиха (1820—1908).
«Весна», «Эхо и нарцисс» — имеются в виду стихотворение «Весна» (1822) и эпистолярная поэма «Письма Эхо к нарциссу» (1821) португальского поэта А.Ф. Кастильо (1800—1875).
...строки, которые посвятил Камоэнс Инес в одной из песен своих «Лузиад». — Камоэнс Л. — См. примеч. к истории «Тернистый путь славы». В третьей песне поэмы Камоэнса «Лузиады» рассказывается о несчастной Инес де Кастро, возлюбленной наследного принца, убитой вместе с детьми по приказанию короля, не одобрявшего любовную связь своего сына.
...милейшая дочь нашего короля принцесса Дагмар покидала Данию, отправляясь в Россию... — Дочь датского короля Кристиана IX до перехода в православие носила имя Дагмар (1847—1928) Была невестой цесаревича Николая Александровича, старшего брата Александра Александровича. После смерти (1865) своего жениха в 1866 г. вышла замуж за будущего Александра III и приняла имя Мария Федоровна.
1. «Старая волынка» (нидерл.).
2. «В прошлом кузнец, затем — знаменитый художник» (нидерл.).
3. Князь (итал.).
4. Немецкий поэт (итал.).
5. «Датский» (итал.).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |