Вернуться к И.В. Свеченовская. Андерсен. Плата за успех

Глава 4. Годы учебы

Но течение несло лодку все быстрее и быстрее, и оловянный солдатик видел в конце туннеля дневной свет, как вдруг услышал такой страшный шум, что струсил бы любой храбрец.

Г.Х. Андерсен «Стойкий оловянный солдатик»

Йонас Коллин, взявший на себя хлопоты об учебе Андерсена, выбрал для своего подопечного слагельсейскую латинскую школу. Основным аргументом, определившим этот выбор, был приход в школу нового ректора, известного переводчика и по слухам дельного преподавателя. Поэтому Коллину казалось, что лучшего учебного заведения для семнадцатилетнего Ганса и желать нельзя.

Дождливым октябрьским вечером 1822 года Ганс Христиан уже шагал по тихим улочкам Слагельсе. Его долговязая фигура вызывала живейшее любопытство прохожих, ведь события в этом городке происходили не часто, а прибытие королевского стипендиата было, безусловно, событием. Вскоре к его новой квартирной хозяйке зачастили соседки, сгоравшие от нетерпения познакомиться с этим забавным пареньком. Ганс с удовольствием беседовал с ними, и скоро к нему стали относиться с искренней симпатией.

Вот только в самой школе все его дурные предчувствия оправдались в полной мере. Он еще мог смириться с насмешками одноклассников. Но вот от обилия предметов с мудреными названиями у него шла кругом голова и, чтобы окончательно не сойти с ума, Ганс сочинял стихи. Однажды ему в голову пришла гениальная идея. Он взял свои новые творения и отправился к ректору. По правилам заведения он все равно должен был нанести ему визит. Ганс не сомневался, что после прочтения стихов они с ректором станут добрыми друзьями. Однако все вышло не так, как он думал.

Грязная, захламленная квартира, засаленный капот жены ректора — фру Мейслинг, чумазые, орущие дети, копошащиеся посереди всеобщего разгрома, произвели на Андерсена тягостное впечатление. Ему показалось, что он попал в самое жуткое место на земле. Да и сам ректор — герр Мейслинг — маленький, обрюзгший человечек, смешно выглядывающий из своих воротничков не первой свежести, заставил Ганса приуныть и отказаться от идеи прочитать ему свои стихи. Более того, ректор сказал, что запрещает заниматься сочинительством даже в свободное время. Огорченный Ганс поспешил откланяться.

И тут, чтобы доказать, что такая суровость имела жесткие обоснования, Мейслинг назначил проверку для Андерсена. И, как и следовало ожидать, результаты ее оказались далеко не блестящими. Ганс долго топтался возле географической карты, пытаясь отыскать Копенгаген, писал по-датски с грубыми ошибками, а уж про геометрию и латынь лучше было даже не вспоминать. Мейслинг презрительно фыркал, глядя на Андерсена. В самом деле, такой человек, как Коллин, мог бы более благоразумно распределить средства короля, и не тратить их на какого-то неудачника и еще к тому же сына сапожника. А может быть, все не так плохо? Если Коллину так дорог этот недотепа, то, возможно, именно через этого паренька он и сможет сблизиться с королевским советником? Это соображение заставило Мейслинга выдавить из себя кислую улыбку, от которой Гансу захотелось убежать на край света.

И все же занятия стали важной частью в жизни Ганса. На уроках он старался внимательно слушать объяснения учителя, стремясь не упустить ни слова. Но... несмотря на все старания, на него порой накатывало нечто, чему и объяснения-то не было. Иногда в самые важные минуты в голове будто что-то отключалось и рождались совсем иные образы. Вот было бы хорошо написать трагедию из жизни Леонардо да Винчи, ведь эта холодная и гениальная фигура Средневековья так волновала Ганса! И тут, словно по мановению волшебной палочки, начинали мелькать смутные образы, и строчки стихов сами по себе рождались и просились на бумагу. Ганс прилагал неимоверные усилия, чтобы вернуться к действительности и снова заставить себя слушать монотонные речи учителя.

В такие минуты, когда духота в классе и неудобные парты давили на него, Ганс вспоминал копенгагенское приволье, забывая о голоде и холоде тех дней. Он помнил лишь о том, что был волен писать столько сколько хотелось. Но тотчас им овладевало раскаяние, и он принимался зубрить с удвоенной силой.

Придя вечером домой, он быстро ел и вновь садился за учебники. Хозяйка не могла нарадоваться на своего постояльца. Уже вечер сменялся ночью, уже старая фру Хеннеберг отложила в сторону вязанье, уже давно ее внучки видели чудесные сны и дом потихоньку наполнялся ночными звуками, а Ганс все сидел за книгами. Но вот наступало время, когда в усталом мозгу юноши останавливалось какое-то колесико, и строчки в учебниках вытягивались в одну сплошную линию. Тогда Ганс откладывал в сторону книги и доставал старую, потрепанную тетрадь. И стихотворные строчки сами собой ложились на бумагу. Он писал о людях, которые ему помогли, о чувстве благодарности, переполнявшем его и, конечно, о Гетти. О девушке, которая, как он надеялся, станет ему самым верным и надежным другом, и о той счастливой жизни, которая неминуемо их ждет. Эти строчки, эти стихи, рождавшиеся среди ночи в состоянии запредельной усталости, были той самой соломинкой, которая помогла упрямцу из Оденсе пережить все трудности этого года. Они были словно глоток воды, поднесенной усталому, измученному путнику после долгой дороги. И если бы его благодетели знали, насколько важна была для него поэзия в те дни, они бы не писали Гансу пространных писем с единственной просьбой: «Дорогой Андерсен! Не пишите стихов! Подумайте о вашем будущем и ни в коем случае не пишите стихов!»

Но шло время, и пролетел первый год в латинской школе. Ганс мог собой гордиться. Его старания и усилия не пропали даром. Он вполне прилично сдал экзамены и перешел в третий класс с блестящей характеристикой. Товарищи поздравляли его, Коллин радовался его успехам, а Гетти писала ему теплые нежные письма и ждала на рождественские каникулы в Копенгаген. И Ганс, будучи вне себя от счастья, даже не подозревал, какие черные дни испытаний готовила ему судьба.

Время каникул пролетело быстро. Семьи гер-ра Коллина и герра Вульфа окружили Ганса такой заботой и вниманием, которых он, пожалуй, не видел за всю жизнь. Тем горестнее было Гансу с ними расставаться. Он провел последний вечер с Гетти в ее маленькой гостиной. Гетти сидела в кресле рядом с камином, в руках она держала пяльцы и, слушая Андерсена, вышивала один из своих причудливых узоров. А он ей рассказывал очередную серию о похождениях бравого оловянного солдатика и о том, как балерина в конце концов оценила силу его чувств. Когда же история была закончена, Гетти долго смотрела на Андерсена. Так смотреть могла только она и после сказала: «Придет время, и ты напишешь много чудесных сказок. И они прославят тебя. Ты станешь великим, Ганс Христиан Андерсен». Юноша горько рассмеялся. Милая, добрая Гетти. Да разве могут сказки сделать кого-либо великим?! Нет, уж если и придет к нему слава, то непременно как к драматургу. Стрелки часов неумолимо бежали, и пришло время расставаться. Ганс горестно вздохнул. Как жаль, что все хорошее пролетает так быстро. И уже наутро он садился в дилижанс и отъезжал в школу.

В третьем классе уроки греческого вел сам грозный ректор герр Мейслинг. Лучшими педагогическими методами воспитания он считал окрик и насмешку. Нужно ли говорить, что именно эти методы были категорически противопоказаны Гансу. При всякой попытке накричать на него Ганс замыкался и переставал вообще что-либо соображать. А Мейслинг приходил к выводу, что более нерадивого ученика свет еще не видывал. Видя, что Ганс не в состоянии ловить его мысли на лету, Мейслинг тотчас разражался бранными тирадами в его адрес и превращал уроки греческого в сплошную пытку для юноши. И даже когда Ганс назубок знал урок, ректор ухитрялся застать его врасплох, засыпать ехидными вопросами и вогнать в краску. А когда на глазах мальчика уже начинали блестеть слезы, Мейслинг подводил его к окну и предлагал полюбоваться на своих братьев — стадо баранов, бредущих по улочкам города. После пристыженный и униженный Андерсен одиноко брел домой и с утроенной силой принимался за греческий.

Но больше всего ректора выводило из себя то, что Ганс Христиан, несмотря на все запреты, по-прежнему пишет стихи. И этого ректор не мог ему простить. Он сам был непризнанным поэтом, с жестоко уязвленным самолюбием. Поэтому мысль о том, что этот тощий уродец посмел замахнуться на то, в чем было отказано самому Мейслингу, приводила его в ярость. А когда ему однажды донесли, что Ганс читает стихи у своих слагельсейских знакомых, он пригрозил непослушному воспитаннику немедленным отчислением и запретил ходить в гости без специального разрешения. К тому же Мейслинга возмущала мысль, что Ганс в Копенгагене вхож в дома Коллина, Вульфа и даже самого Эленшлегера. В дома, о которых он, Мейслинг, мог только мечтать. И он придумывал все новые и новые изощренные способы унижения этого ученика.

Однако осенью 1825 года в поведении ректора произошла значительная перемена, он стал почти ласков с Гансом Христианом. Он даже стал приглашать юношу к себе по воскресеньям на обед. И Андерсен не знал, чему приписать столь удивительные изменения. Будучи еще совсем неопытным в житейском смысле, Ганс в упор не замечал заигрывания фру Мейслинг, он только радовался, что прошла черная полоса в отношениях с ректором. Нужно признаться, что Андерсен вообще очень легко переходил от полного отчаяния к радужным надеждам. Впрочем, подобный переход он проделывал с той же легкостью и наоборот. А три года общения с Мейслингом только еще больше развили это свойство. «Андерсен или парит в облаках, или с размаху бухается в пропасть. Среднего не бывает», — шутили одноклассники.

Сейчас он парил в облаках. Мейслинг подобрел, и, значит, с греческим дело пойдет на лад, а это даст ему возможность посвящать немного времени новому роману. Дело в том, что Ганс, начитавшись Вальтера Скотта, задумал писать исторический роман, посвященный эпохе царствия Кристиана II. Шутка ли, писать о событиях, произошедших в XVI веке. Идею ему подал поэт Ингеман, который проживал неподалеку от школы и с которым юноша успел подружиться за это время. И Андерсен очень переживал, осилит ли он этот замысел. Впрочем, он многому научился за это время. Ведь его сочинения считались лучшими в классе. Вот взять хотя бы последнее... Учитель велел написать рассуждения на тему о лучших чертах человеческого характера. И Ганс целых шесть страниц исписал, прославляя Фантазию. Учитель был в восторге от его сочинения и хвалил перед всем классом. Так что, похоже, жизнь в школе окончательно наладилась. Но, как выяснилось, ненадолго.

Однажды фру Мейслинг пригласила Ганса на обед. Мужа дома не было, и юноша не очень-то понимал, чем вызвана подобная честь. А фру Мейслинг угощала Ганса домашней выпечкой и чаем и не прекращая сетовала на свою несчастную жизнь, на черствость и невнимание мужа. А ведь у нее такая тонкая натура, она просто обожает искусство и ей ужасно одиноко в этом доме. Даже не с кем поделиться своими чувствами. Ганс сидел будто проглотил аршин. Он никак не мог понять, чего от него хотят. Но вскоре все разъяснилось. Фру Мейслинг предложила Гансу переехать к ним в дом, благо места здесь вдоволь. Она заверила Андерсена, что будет заботиться о нем, как о родном сыне, и он ни в чем не будет нуждаться. Ганс пришел в ужас от такой перспективы и уже думал, как тактично от этого отказаться. Тем временем кокетливые кудряшки на низком лбу фру Мейслинг томно затрепетали, женщина совсем низко наклонилась к Гансу, обдав его запахом перегара, и нежно глядя на юношу, застыла в ожидании ответа. Андерсен понимал, что пауза неприлично затянулась, но никак не мог подобрать слова, чтобы выйти из столь щекотливого положения. Наконец ему пришла в голову, как тогда показалось, спасительная мысль. Он пролепетал, что не может ничего решать сам и что обязательно напишет обо все герру Коллину. Фру Мейслинг счастливо заулыбалась, она нисколько не сомневалась, что герр Коллин возражать не станет.

В общем-то, так все и вышло. Коллин пришел к выводу, что жить в доме ректора — это блестящая идея, которая в итоге здорово продвинет Ганса в учебе. И вскоре юноша, обливаясь слезами, собрал свои нехитрые пожитки, тепло простился с доброй фру Хеннеберг и переехал в дом к Мейслингу. Первое время все было очень даже неплохо, и Ганс стал ругать себя за свои страхи. Но вот однажды ночью...

Дверь в его комнату отворилась. И при лунном свете, он увидел, как в комнату пошатываясь, вошла женская фигура. Андерсен приподнялся на кровати. Это была фру Мейслинг. Юноша тотчас встал и, насколько позволяла ситуация, попытался отвесить почтительный поклон. Но женщина торопливо закрыла за собой дверь и поднесла палец к губам. На Ганса напал столбняк. Он стоял и смутно понимал происходящее. Тем временем жена ректора подошла к нему и крепко обняла. Его обожгло ее горячее дыхание, смешанное с запахом прокисшего вина. «Ну, давай, смелей...» — прошептала ректорша.

Андерсен же по-прежнему ничего не понимал. Женщина, по-своему объяснив его нерешительность, начала торопливо снимать с парня рубашку. В голове у него зашумело, и показалось, что где-то внизу живота находится раскаленная печка. Остальное он помнил смутно. Какой-то взрыв и опустошение. Она поднялась и одернула юбку. Ганс же лежал с расстегнутыми штанами и чувствовал, как тошнота подступает к горлу. Ему стало дурно. Женщина, не замечая этого, хотела напоследок поцеловать юношу, но затем раздумала и выскользнула за дверь. А ему казалось, что ничего более гадкого и постыдного с ним в жизни не происходило. На душе было так скверно, что Ганс дал себе слово никогда в жизни больше не повторять подобного.

На следующий день Андерсен свалился с лихорадкой. Мейслинг испугался за парня и выхлопотал Гансу поездку в Копенгаген. Бледный и еще больше похудевший, он пришел к герру Коллину. Тот пришел в ужас от состояния своего воспитанника и стал думать, как же выйти из сложившегося положения. В итоге решение пришло само собой. Гансу наняли домашнего учителя, который бы занимался с ним латынью и датским языком. И тут произошло чудо. В домашней обстановке, с доброжелательными преподавателями Андерсен не только смог осилить школьную премудрость, но и весьма успешно сдал экзамены в университет. И это значило для него взятие не только самого трудного рубежа, но и обретение определенной свободы. Не зря позже Андерсен напишет: «Теперь я был вольной птицей; все обиды, все горечи были забыты, и мой прирожденный юмор, подавленный до сих пор, бурно вырвался наружу. Все казалось мне веселым и забавным. И только моя повышенная чувствительность, за которую столько насмешек и гонений я терпел от Мейслинга, мне самому тоже представлялась смешной».