Вернуться к Две баронессы

XXIII. Король Фридрих VI

Октябрь и ноябрь прошли в балах, собраниях, спектаклях. Приближались рождественские праздники с новыми развлечениями. И вдруг все смолкло. Копенгаген погрузился в задумчивость. Король Фридрих VI болен — толковали везде. Он не лежал в постели и каждое утро, в полной форме, сам проводил приемы, но последние два раза он был бледен, как мертвый, сгорбился и, видимо, напрягая последние силы, опирался на стол. Третьего декабря 1839 года рано утром по городу, как электрический ток, пробежала весть: король умер! По старинному обычаю заперли городские ворота и военных потребовали к присяге. С балкона Амалиенборгского замка провозгласили: «Фридрих Шестой умер! Да здравствует Христиан!» И отовсюду раздался звон колоколов.

Кончилось длинное царствование, в продолжение которого выросло целое поколение. Отношения короля и народа были совершенно патриархальны. Народная масса почтительно и по-детски доверчиво относилась к королевским распоряжениям; королевская порфира покрывала каждую человеческую слабость. Смерть короля была важным событием для Дании — народ искренно горевал; все, даже самые бедные, надели траур.

Фридрих VI был не из поэтичных натур, но поэты нашли в его деятельности черты, которые стоило обессмертить стихом: его доброта и честность, сказавшиеся в покровительстве угнетенному крестьянскому сословию. Об этом пели во всех песнях, сочиненных на его смерть. Горе отдалось в сердцах датских крестьян: они просили позволения нести своего благодетеля на руках долгие четыре мили — от Копенгагена до Роскильдского собора.

Любовь короля к крестьянину и высокая гуманность его взглядов всегда затрагивали самые задушевные струны старой баронессы. Его смерть сильно потрясла ее. Каждый новый шаг Фридриха в пользу крестьян теснее и теснее привязывал к королю сердце старухи. Его бюст стоял у нее на столе, окруженный прелестными цветами. Когда Герман вошел к ней, она сидела перед этим бюстом, не спуская с него глаз и опустив руки на колени.

— Сегодня умер славный человек, — сказала она, — кончилось время, к которому я принадлежала! Все они ушли, пришла очередь последнего!

Баронесса опять замолчала и грустно задумалась.

Герман стал рассказывать о последних минутах короля, о словах, которые он сказал, когда почувствовал приближение смерти: «Холодно! Надо позаботиться, чтобы у бедных были дрова!»

— О бедных, все о бедных, — повторила баронесса. — Он понимал, как тяжело нынче жить: сам пережил много тяжелого — и ребенком, и взрослым человеком. Ты об этом кое-что знаешь, Герман, но не столько, сколько я. Его отца довели до того, что он перестал отличать день от ночи. Мать увезли пленницей из родной земли. Бедная Матильда! Она совсем не знала здешних нравов, была так молода, так одинока! Прелестную невесту нашли Фридриху. Я помню ее въезд. Это было в сентябре. Она ехала в золоченой карете, запряженной восемью прекрасными белыми конями. Я ее видела; как сияли ее голубые глаза! Какое прелестное, кроткое лицо было у Марии-Софии-Фредерики! Все прошло! Она сидит теперь в замке печальной вдовой. О нем, о ее муже, будут судить и рядить, разбирать его действия: из-за него мы лишились Норвегии, он любил все делать по-своему, считал, что больше всех заслуживает почтения тот, кто выше всех стоит. Но я ведь не историю его писать собираюсь, а говорю о ого сердце, о том, за что Дания должна его благословлять: он постоянно заботился о бедных людях, он был добр к крестьянину! Я пережила в одно время с ним тяжелые невзгоды; я помню, как честных людей прятали в тюрьмы, а невинных детей помещики били хлыстами...

Старуха приостановилась и закусила губу. Кровь так и бросилась ей в лицо.

— Прошло это время, — продолжала она через минуту. — Теперь крестьянин живет, как и все люди, сидит рядом с помещиком, может сказать свое слово там — в Роскильде! Я пережила и прекрасные дни; надо забыть черные и отпустить злобу. Герман, мне хочется дать тебе одну вещь на память о сегодняшнем дне и о моих словах. Тебе принадлежит усадьба, которую граф Фредерик собирается продать. Я не думаю, что ты сам научишься быть крестьянином; есть многие, кто мог бы научить тебя этому. Оставь ты самостоятельные занятия деревенским хозяйством, пока не узнаешь его хорошенько. Последний крестьянин может научить тебя многому; но ты поймешь это тогда, когда и я уйду вслед за королем Фридрихом...

Все стихло в Копенгагене. Нигде не слышалось музыки. Знамена и музыкальные инструменты были обернуты черным крепом. Толпы народа тянулись в Амалиенборг последний раз взглянуть на короля Фридриха, лежавшего на парадном катафалке. Десять дней прошло уже со смерти короля. В полдень шли в Амалиенборг гражданские и военные чины, после обеда — публика. Толкотня и давка были страшные. Для порядка по улицам стояли гусары и полицейские.

Баронессе тоже хотелось проститься с королем; но мадам Кроне побоялась, что это слишком взволнует старуху.

— Ведь это уж не король там лежит, — сказала она, — а просто кукла: его набальзамировали, набелили и разодели. Гораздо приятнее, чтобы осталось в памяти его настоящее лицо, каким оно было при жизни. Нет, я положительно не позволю вам ехать!

— Ну, хорошо, мой друг, — отвечала баронесса, — будь по-твоему, ссориться не стану. «Семейный мир — прекрасная вещь!» — сказал муж, побив жену.

Однако же вышло иначе.

Баронесса и мадам Кроне обедали у Геймерана. Зашел разговор о стихах на смерть короля, положенных на музыку. Попросили Элизабету спеть. Первый раз она пела при баронессе. Старуха никогда до тех пор не интересовалась этим. Нежный голос девушки и трогательное выражение, с которым она пела, отчетливо произнося каждое слово, подействовали на баронессу. Слезы выступили у нее на глазах. Она поцеловала Элизабету и попросила спеть еще раз. Когда девушка закончила, баронесса сказала, что увезет ее к себе, домой.

— Я тебе подарю кое-что, — прибавила она, — ты напьешься со мной чаю и еще раз споешь мне эту песню.

Все трое сели в карету и отправились. Уже было поздно и темно на улицах. В это время дня запирались двери Рыцарской залы, где лежал король. Толпы народа шли оттуда, навстречу баронессе.

— Не объехать ли нам по той улице? — спросила мадам Кроне. — Факелы еще могут быть не потушены. Элизабета увидит, по крайней мере, иллюминацию.

Кучеру велено было сделать маленький крюк... Но едва он успел завернуть в улицу, объехав толпу народа, как увидал вереницу экипажей. Он хотел миновать их, но полицейский не позволил.

— Становись в ряды! — крикнул он.

Рыцарская зала еще не была заперта, много народу ожидало очереди.

— В ряды, говорят тебе! — повторил полицейский.

Кучер начал было объяснять, что ему надо везти господ дальше; но полицейский, не разобрав хорошенько, заставил его непременно встать в вереницу экипажей.

— Что такое случилось? — спрашивали друг друга баронесса и ее спутницы.

Карета остановилась, потом опять двинулась, опять приостановилась и поехала медленно. Полиция и гусары зорко следили за кучерами и не позволяли экипажу баронессы выезжать из рядов. Наконец подъехали к портику дворцового подъезда. Дверца кареты отворилась.

— Поторопитесь! Уж давно пора запирать залу, а карет еще много, — сказал полицейский.

— Да мы вовсе не хотим входить, — отвечала мадам Кроне, сидевшая ближе к дверце.

— Если бы не хотели, так не приехали бы сюда, — сказал полицейский и прибавил, потеребив ее за рукав: — Выходите скорее, не задерживайте.

— Скорее, скорее, — сказала и старая баронесса, тихонько выталкивая мадам Кроне из экипажа.

Пришлось выйти. За мадам Кроне вышли баронесса с Элизабетой, и все трое крепко держались друг за друга, чтобы не потеряться в толпе.

— Вот все и устроилось по-моему, — сказала баронесса, — вы же нас и привезли сюда, мадам Кроне.

— Ах, Боже мой! — говорила мадам Кроне. — На мне самая старая шляпка! Как я покажусь в зале при освещении?!

Но делать было нечего. Толпа толкала сзади, и приходилось поневоле двигаться вперед.

Лестница, стены, потолок были обтянуты черным сукном. Белые лампы местами бросали матовый свет на неподвижные ряды солдат национальной гвардии, на двигавшуюся публику. Картина немножко напоминала волшебный фонарь. Было жарко и душно от множества народа. Баронесса с трудом поднималась по лестнице. Мадам Кроне поддерживала ее под руку. Элизабета шла сзади. Это шествие к гробу короля, глубокое молчание и мрачная обстановка производили сильное впечатление на девушку. Подвигаясь шаг за шагом, они прошли ряд комнат, обитых черным сукном. Везде стояли, как статуи, офицеры, пажи, лакеи в траурных ливреях с пестрыми шнурами на плечах. Дорога казалась нескончаемой от медленного движения толпы и однообразия обстановки. Все молчало. Элизабета чувствовала нервное утомление. Ей казалось, что пол качается под ее ногами. Наконец вошли в Рыцарскую залу. Все освещало шестнадцать высоких серебряных подсвечников. По стенам, обитым черным сукном, блестели гербы королевства и отдельных провинций. Вдоль стен стояли ряды телохранителей с алебардами, а посреди залы — первые вельможи короля Фридриха в полной парадной форме. Под черным бархатным балдахином, отороченным белым шелком, лежал в порфире и короне король Фридрих VI.

Мурашки пробежали по телу Элизабеты. Так вот он — король, к которому она ходила просить помилования для Элимара, — повелитель, окруженный знаками своего высокого достоинства, холодный, неподвижный труп!

В этой самой Рыцарской зале четырнадцать лет тому назад был пышный бал, на котором Клара танцевала с Гольгером, а на другой день поломойка вымела отскочившую пуговку, и потеря этой пуговки имела такие важные последствия. Теперь Рыцарская зала превратилась в печальный храм смерти.

Элизабета начинала чувствовать дурноту; если б они не вышли в эту самую минуту в коридор, на свежий воздух, с ней был бы обморок. У нее подкашивались ноги, а баронесса еще оперлась на ее плечо. Элизабета споткнулась, но сейчас же преодолела слабость и снова пошла твердо. Но старуха окончательно потеряла силы. Ее в обмороке отнесли в швейцарскую, где она вскоре пришла в себя. Через несколько минут все трое снова сидели в карете. Баронесса улыбнулась, а мадам Кроне рассердилась.

— Я знала, что так случится, — сказала она. — Вам, баронесса, совсем не нужно было ездить к телу.

— Не я виновата, что по-моему вышло, но я все-таки этому рада, — отвечала старуха, а у самой лицо горело, как в лихорадке. — Приеду домой — приму посильнее дозу слабительного, все и пройдет. Это такой порошок, который детям дают, и для меня он составляет всю аптеку.

На другое утро Элизабета встала с легкой болью в колене. Она не могла вполне свободно сгибать его. Ей не пришло, однако же, в голову, что из этого может выйти что-нибудь серьезное. В этот день графиня Клара обещала взять ее с собой в мастерскую Торвальдсена. Она увидит великого художника, будет говорить с ним. Элизабета оделась и пошла к графине.

Торвальдсен принял их очень радушно, ласково и сам показывал свою мастерскую. Когда сиятельная графиня начинала слишком входить в экстаз, так, что это могло рассердить старика, ему стоило взглянуть на ее лицо, в ее лучезарные глаза, и досада проходила. Графиня Клара была, бесспорно, очень хороша собой.

Они осматривали все — мастерскую, комнаты с картинами и бронзой.

— Теперь покажите мне и святая святых — вашу спальню, — сказала Клара.

— Там вы ничего не увидите, кроме моих старых сапог и туфлей, — сказал Торвальдсен.

— И они когда-нибудь займут место в нашем музее, — отвечала графиня.

Она могла сказать «в нашем», так как имела большую долю участия в нем.

— В таком случае, и сапожнику моему придется иметь помещение в доме, — заметил Торвальдсен.

По лицу его было заметно, что ему надоела посетительница. Но Клара опять вернулась в мастерскую, пересмотрела каждую статую, каждый барельеф.

— А эти двери куда ведут? — спросила она, указывая на пару дверей.

— В ботанический сад, — отвечал он и прибавил нехотя: — можно пройти туда, если хотите.

Старика утомил осмотр. Но он отворил двери в сад. Ночью был сильный туман, а к утру подморозило, и солнце ярко светило. Кусты и деревья сияли, разубранные инеем, как алмазами. Сад имел от этого волшебный вид.

Элизабета, с благоговейным молчанием любовавшаяся статуями и картинами, вдруг с восторгом воскликнула:

— Ах, Боже мой, какая прелесть!

Торвальдсен с улыбкой взглянул на ее оживленное лицо. До этого он не обращал на нее большого внимания.

— Да, это действительно очень красиво, — сказал он.

— Слишком много инея на каждой ветке, — заметила Клара, — если бы его было меньше, был бы живописнее.

— В том, что создал Господь Бог, ничего не бывает лишнего, — с иронической улыбкой сказал Торвальдсен.

Они осмотрели оранжереи и опять прошли по мастерской и другим комнатам.

Когда Элизабета села в экипаж, она почувствовала сильную слабость во всем теле и боль в колене. Вернувшись в Христианс-гавен, она должна была лечь, а на другой день послали за доктором. Он прописал пиявки и компрессы и велел ей лежать в постели.

Не один день, не одну неделю пришлось ей так пролежать. Баронесса очень жалела ее, считая себя виноватой в ее болезни; она каждый день узнавала о здоровье Элизабеты, посылала ей подарки — и виноград, и шелковые платочки, и книги. Герман читал ей лучшие произведения литературы; Геймеран заботился о ней, как отец; Трина каждый день приносила целый короб городских и театральных новостей.

Но были часы в продолжение дня, когда Элизабета оставалась совсем одна. Это не было ей неприятно — в полном уединении она говорила со своим сердцем; в нем вставали дремавшие воспоминания, звучали полузабытые звуки; воображение рисовало свои легкие, воздушные картины. В эти часы Элизабета вполне могла быть самой собой.

— Я собираюсь с мыслями, — говорила она, — и отдыхаю душой и телом.

Любимым ее занятием было записывать впечатления, взгляды на вещи, которых она прежде не знала, свои суждения. Никто об этом и не подозревал. Она все еще лежала, когда в Копенгагене зазвонили колокола на погребение короля Фридриха. Услышав их, Элизабета подумала о том, что теперь, при свете факелов, везут его тело на траурной колеснице, между рядами войска и народа. До нее доносились звуки выстрелов с городского вала; она даже видела в окно, как вспыхивал на мгновение огонь этих выстрелов. Никого почти не было в доме — все побежали смотреть похоронное шествие. Элизабета мысленно провожала его, как провожала когда-то Элимара, ехавшего из Фера в Голландию. И тогда тоже она лежала, больная, в постели.

Воспоминание об Элимаре оттеснило на второй план мысль о короле Фридрихе. Глаза ее наполнились слезами. Она опустила голову и задремала. Это была легкая дремота, полузабытье, в котором сон и явь перемешиваются; думается, что не спишь, потому что видишь свою спальню, а между тем встают грезы и видения. Элизабета продолжала все видеть вокруг себя, даже огонь выстрелов, вспыхивавший в окне, — она не переставала и колокольный звон слышать. Но возле ее постели сидел Элимар, и она этому нисколько не удивлялась. Они разговаривали между собой, как бывало прежде, и читали в какой-то книге о своем будущем.

— Смотри же, хорошенько запомни это, когда проснешься! — сказал он, и вдруг из Элимара превратился в кого-то другого.

Элизабета очнулась. Она старалась припомнить, кто же был этот другой, очутившийся на месте Элимара, но никак не могла. Не могла она также вспомнить и того, что читала, а между тем во сне это было так ясно, так понятно!

Вскоре наступила ночь, и Элизабета крепко уснула до утра. Проснувшись, она помнила, что с вечера видела какой-то важный сон.

В этот день к ней пришла Трина. В числе театральных хористов она провожала тело Фридриха и была в церкви.

— Больше всех мне понравились на похоронах крестьяне, — рассказывала Трина, — в своих длинных зипунах с серебряными пуговицами. Они внесли гроб в церковь средними дверьми. В это время играл орган и звонили колокола. Король Христиан, с головы до ног в черном, епископ в мантии, с большим посохом, вышли им навстречу. Это было очень торжественно. Но вчерашняя процессия, в Копенгагене, не понравилась мне. Погребальная колесница ехала так скоро, что за ней едва могли поспевать, и гроб качался из стороны в сторону. Бедные старики — командиры полков и статские советники — чуть не бегом бежали! Так нехорошо! Надо было соблюдать больше приличия. С одним старичком чуть обморок не сделался; он, говорят, должен был наконец сесть на край колесницы, а теперь как бы и сам не умер — так захворал. С вала пропели прощальный гимн; у статуи Свободы пели крестьяне. За гробом, от железных ворот шли войска и артиллерия. Я осталась далеко позади — все это мне не нравилось. У самого выезда из города беспорядочные толпы народа пели, кричали ура, бросали нам вслед комья снега. У каждого трактира солдаты останавливались вместе с колесницей и пили. Это тоже имело не совсем хороший вид; но бедняки иззябли — ночь была прехолодная. Факелы освещали все ярко-красным огнем; в одном месте вокруг колесницы собралась толпа крестьян и пела гимны. Во всех деревенских церквях звонили колокола; во всех окнах крестьянских домиков горел огонь, освещая поле и лес. А все кругом было покрыто снегом. Я видела в церкви барона Германа. Он узнал меня, и, когда церемония кончилась, поклонился. Он всегда мне кланяется — такой славный, вежливый барин! Ему баронесса скоро подарит небольшую усадьбу — она обещала — и он должен в нынешнем же году жениться.

На ком? Трина не знала, да и сам Герман не знал.