Вернуться к Сказка моей жизни

Глава XIII

С тех пор прошло девять лет, целая эпоха в истории человечества. Эти годы принесли Дании испытания, скорбь и радость, а мне знаменательные дни признания на моей родине. Годы сделали меня старше, но сохранили дух молодости, и они же принесли спокойствие и ясность. Развернем же свиток глав, который о них повествует!

Из Верне, где горный воздух укрепил мое здоровье и я решил, что достаточно восстановил силы для обратного путешествия, я отправился далее в Швейцарию; мне предстояло проехать в дилижансе только одну ночь, а жаркий день провести в Перпиньяне и Нарбонне. Но намного ли мне это помогло? Из жизнетворной атмосферы я будто попал в мертвую и неподвижную стихию, меня словно окутывал тяжелый, густой, раскаленный воздух, жара мучила страшно, и скоро я почувствовал, что у меня обожжен каждый нерв! Даже ночь не приносила прохлады — а только мух, у которых сил на то, чтобы устраивать вокруг меня хороводы, хватало.

Выдержать зной помогли мне несколько дней, или, вернее, спокойных ночей, проведенных мною в Сете, где я попросил вынести матрас на балкон и спал под звездным небом и мог дышать; но из красот Монпелье я помню только, что город лежал в лучах солнца, прожигавших меня насквозь. Я весь день просидел в комнате с плотно закупоренными ставнями окнами, одетый, как для купания, — туда они, к счастью, не проникали. В поезде, как раз в тот момент, когда он стрелой мчался вперед, меня достигло известие об ужасном несчастье, случившемся на французской Северной железной дороге. В любое другое время, будь я бодр и здоров, оно непременно разбудило бы мою фантазию, но, измученный солнцем южной Франции, я, как страдающий от морской болезни, впал в такое оцепенение, что мне стало совершенно безразлично, что бы ни происходило вокруг. В Ниме железная дорога заканчивалась, и далее до Авиньона мне предстоял путь в пропыленном и переполненном дилижансе.

В Авиньоне на миндальных деревьях созрели плоды, и единственное, что мне здесь понравилось, — это миндаль и фиги; бесконечное сидение за закрытыми ставнями — не самое интересное в путешествии! Папский дворец выглядел, как крепость, превращенная в казарму, а собор казался лишь ее крылом. В музее я увидел бюст Верне работы Торвальдсена; слово «датский» в табличке с именем автора на постаменте какой-то остроумец перечеркнул карандашом, здесь же висели весьма отличающиеся от медных гравюр два портрета Мазепы, подаренные Верне «доброму городу Авиньону». Вечером улицы оживились, и какой-то человек на коне и с барабаном наперевес громогласно, что твой dulcamara, расхваливал перед публикой, свои товары. Над моим окном нависали пышные лозы винограда, на манер маркиз защищавшие от солнечных лучей.

Я находился совсем рядом с Воклюзом, но и на это маленькое путешествие сил у меня не хватало — последние, оставшиеся, следовало, как скупцу, поберечь, чтобы добраться до Швейцарии и прохлады ее гор. Вот почему мне так и не удалось побывать у знаменитого источника, воды которого некогда видели отражение Лауры; впрочем, вдохновенные строки Петрарки, запечатлевшие ее образ, проносят его сквозь века.

Далее Рона мчится вперед с такой стремительной скоростью, что пароход, идущий вниз по течению, добирается от Лиона до Марселя всего за один день, в то время как на обратный путь от Марселя до Лиона тратит целых четверо суток. Впрочем, грязному пароходу я предпочел быстро катящий дилижанс, здесь он мчится подобно упряжке диких коней из баллады о Леоноре.

В Оранже античных времен римский театр гордо возвышается над всеми прочими, даже недавно построенными зданиями! Триумфальная арка, воздвигнутая здесь в честь Септимия Севера, и многочисленные другие роскошные древнеримские достопримечательности, которыми так усеяны берега Роны, напомнили мне об Италии. Я не знал ранее о них и не представлял себе величия древнеримских развалин, которое предлагает путешественникам южная Франция.

Берега становились все более интересными; я видел города с прекрасными готическими соборами и старые замки на вершинах гор, похожие снизу на громадных нетопырей; в воздухе парили великолепные висячие мосты, нитями натянутые над стремнинами, с которыми боролись, пробивая себе дорогу, суда.

Наконец я оказался в Лионе, где в Рону впадает Сона. Отсюда, с одной из верхних улиц, я увидел на расстоянии многих-многих миль к северо-востоку нависшее над плоской зеленой равниной светящееся белое облако, это был Монблан, Швейцария! Итак, я оказался уже близко к тому месту, где надеялся снова вдохнуть свежего воздуха, опять воспрянуть телом и душой, но, увы, швейцарский консул отказался завизировать мой паспорт: лионская полиция должна была сперва поставить в нем свою визу, а полиция объявила, что мой паспорт не в порядке. И это случилось со мной, человеком, который в путешествии только и думает, что о своем паспорте и о визах, так что мое постоянное беспокойство из-за них доходит до смешного! Я ведь, наверное, только один на тысячу путешественников, с кем постоянно случаются какие-нибудь неприятности с паспортом: то пограничник не умеет читать, то младший клерк поставит в паспорт неверную цифру и не туда, куда следует, так что ее сразу не найдешь, то итальянский пограничник уставится на имя Кристиан, считая, что имеет дело с каким-то сектантом, подчеркивающим, что он — христианин. В Лионе неразбериха превзошла все мои ожидания: мне заявили ни больше ни меньше, что паспорт следует переправить в Париж, чтобы завизировать его там у министра внутренних дел. За день я избегал местную префектуру вдоль и поперек, пока наконец не кинулся в ноги к одному из высокопоставленных полицейских чиновников и не заявил ему, что никто, совершенно никто не уведомлял меня о том, что для того чтобы совершить путешествие от Пиренеев до Швейцарии через Лион, я должен отсылать свой паспорт для визирования в Париж, куда ехать мне совершенно не хочется. Но на это мне было сказано, чтобы я возвращался в Марсель: датский консул там оформит мой паспорт для въезда в Швейцарию. В ответ я объяснил, что поездки обратно не выдержу, как не выдержу и дальнейшего пребывания в раскаленном от солнца Лионе — мне надо в горы! Человек, к которому я обратился, оказался весьма чуток и учтив. Забрав у меня паспорт, он проэкзаменовал меня на предмет времени и места каждой отмеченной в нем остановки, после чего заявил, что никаких причин, препятствующих моему скорому отъезду, не видит. После этого он оформил все наилучшим образом, и уже на следующий же день я мог лететь куда моей душеньке угодно. Поэтому вечером я со спокойным сердцем отправился в оперу. На тот момент в городе гастролировала немецкая труппа из Цюриха, дававшая в один вечер — получите, как говорится, за одну сумму все удовольствия сразу — и «Страделлу» Флотова и «Вольного стрелка» Вебера. Времени, однако, представление у меня особенно много не заняло. Из «Вольного стрелка» угощали исключительно арией и музыкой, пропуская дуэты, наверное, посчитали, что французам все равно немецкого не понять, — получалось, правда, довольно комично: сразу же после застольной песни Каспара Макс хватал шляпу, кланялся и уходил, а Каспар тем временем воспевал свой триумф, словно он победил противника одной своей арией.

Я въехал в Швейцарию, но и здесь тоже стояла угнетающая жара, снежный покров на вершине Юнгфрау и даже на Монблане сократился, как никогда, — на белом проступили черные каменные полосы. Воздух, однако, здесь был свежее, и по вечерам наступала прохлада. Я сразу же поехал в Вевей. Здесь у озера и снежных гор Савойи я по-настоящему ожил и задышал — какое благословение! По вечерам на черном фоне гор как будто вспыхивали красные звездочки: это пастухи и угольщики жгли на противоположном берегу костры. Я снова посетил Шильон. Имя Байрона, высеченное им на колонне — я видел эту надпись, когда был здесь в последний раз, — немного пострадало: его сильно исцарапали, по-видимому, пытаясь стереть. Это сделал какой-то англичанин, но ему помешали; хотя даже если бы ему удалось уничтожить имя Байрона на колонне, в памяти человечества оно все равно осталось бы неизгладимым. На колонне, кстати, появились еще два новых имени: Виктор Гюго и Роберт Пил.

Во Фрайбурге я увидел самый смелый, самый великолепный висячий мост из всех, какие встречал. Покачиваясь в такт движению тяжелых повозок, он парил в воздухе над рекой и долиной. В Средние века подобные чудеса существовали лишь в сказках, ныне наука творит их в действительности. Наконец мы приехали в Берн, город, где так долго жил Баггесен, здесь он женился и обрел свое счастье. В свое время он любовался тем же самым огненным отблеском Альп, которым теперь на закате солнца наслаждались мы! Я провел в окрестностях Берна и в Интерлакене несколько дней, совершив прогулки в долину Лаутербруннен и Гриндельваль. После путешествия в дилижансе по огненному чистилищу освежающая изморось водопада Штауббах и холодный ледяной воздух гриндельвальдских глетчеров показались мне истинным раем. Коричневые швейцарские домики на склонах гор на бархатистых зеленых лугах под нависающими над ними голыми вершинами, приветливая и щедрая природа, преображающаяся вдруг в величественную и дикую, — вот чем отличается Швейцария! По вечерам вершины Веттергорна, Шилбергорна и Юнгфрау горят огнем в отблесках заката; повсюду царит величавая тишина, и все было бы хорошо, если бы не преследующие вас повсюду попрошайки, они безустанно выводят рулады йодля — своего рода прелюдию к попрошайничеству, хотя и попрошайки не могут все же испортить целительное и вселяющее новые силы пребывание в этом милом горном краю.

Отсюда я отправился в Базель и далее по железной дороге через Францию — в Страсбург. По Рейну я двинулся на пароходе; над рекой стоял тяжелый горячий зной, и плавание продолжалось весь день, под конец судно переполнили пассажиры; в основном, это были отдыхающие, они пели и веселились; все были настроены против Дании и всего датского: Кристиан VIII только что опубликовал свое открытое письмо. Подобные настроения оказались для меня внове; путешествовать по баденской земле, будучи датчанином, оказалось не слишком приятно; но никто здесь не знал меня да я ни с кем не знакомился. Так, больной и страдающий, я просидел в одиночестве все время путешествия по реке.

Через Франкфурт я проехал в милый моему сердцу Веймар и здесь у Больё нашел участие и отдохновение; в летнем замке Эттерсбург, куда пригласил меня наследный великий герцог, я провел прекрасные дни; а вот в Йене мне пришлось поработать — я помог профессору Вульфу перевести на немецкий язык большую часть моих лирических стихотворений; но здоровье мое было сильно подорвано, и мне, столь страстному приверженцу юга, пришлось признать, что я все же — сын Севера и мои плоть, кровь и нервы укоренены в снегах и взращены на холодных ветрах. Я возвращался домой медленно, не спеша. В Гамбурге я получил от короля Кристиана VIII орден Даннеброга, решение о присуждении которого, как мне сообщили, приняли еще до моего отъезда, вот почему, наверное, я и получил его еще до того, как через два дня вернулся на родину. В Киле я встретился с семьей ландграфа а также с принцем Кристианом, впоследствии принцем Дании, и его супругой, и, поскольку за ними туда прислали королевский пароход, мне оказали честь и пригласили отправиться домой вместе. Правда, путешествие по морю оказалось в высшей степени утомительным: мы шли целых два дня в шторм и туман, прежде чем я ступил на твердую землю у копенгагенской таможни.

Как мне сообщали в письмах, в мое отсутствие пошла на сцене и снискала большой успех опера Хартманна «Маленькая Кирстен», для которой я написал либретто. Музыка получила признание, как она того и заслуживала, — истинно датский букет мелодий и звуков, сочетание своеобразия и трогательности. Текст оперы понравился даже Хейбергу, и я радовался тому, что скоро увижу и услышу эту маленькую вещицу. Удивительно, но «Маленькая Кирстен» шла на сцене как раз в тот день, когда я вернулся домой. «Вот увидишь, тебе она понравится! — сказал Хартманн. — Все очень довольны и текстом, и музыкой!» Я пошел в театр, меня там заметили, и, когда «Маленькая Кирстен» закончилась, в мой адрес раздались аплодисменты, сопровождаемые не менее громким шиканьем. «Странно! — сказал Хартманн. — Этого раньше не было. Не понимаю!» — «А вот мне это понятно вполне, — ответил я. — Не волнуйся, тебя это не касается. Просто соотечественники заметили, что я вернулся домой, и столь своеобразно меня приветствуют!»

В довершение ко всему, еще не оправившись от пребывания на юге, я чувствовал себя совсем разбитым, хотя освежающий зимний холод все-таки немного меня поддерживал. Нервическое расстройство одолевало меня и в то же время обостряло духовные силы: как раз в это время я закончил поэму «Агасфер». Х.К. Эрстед, кому я в последние годы читал все мои произведения, своим живейшим участием и дельными советами оказывал мне немалое содействие. Душа его с такой же страстью стремилась к добру и красоте, с какой его пытливый ум старался отыскать истину. Ясно и решительно заявлял он, что истина — душа всякого поэтического произведения. Кто-то раз я принес ему свой перевод стихотворения Байрона «Тьма», восхищавшего меня своей живописностью и полетом фантазии автора. Каково же было мое изумление, когда Эрстед заявил, что считает стихотворение неудачным от начала и до конца, а мысли, высказанные в нем, одну нелепей другой. Однако, выслушав доказательства Эрстеда, я вынужден был признать справедливость его слов. «Разумеется, — говорил он, — поэт вправе представить себе, что солнце может исчезнуть с небосклона, но он также обязан знать, что это приведет совсем к иным результатам, чем описаны тут. Все эти тьма, холод и прочие, изображенные в стихотворении явления — суть нелепые фантазии больного воображения!» Я ощутил правоту его аргументов и уже тогда в полной мере оценил те идеи, которые позже были изложены им в труде «Дух природы» и адресованы поэтам — современникам. Стремясь к тому, чтобы играть роль властителей дум своего времени, поэты обязаны обратить свой взор к достижениям современной науки, а не к образам и выражениям, черпаемым в поэтическом арсенале былых времен. Если же поэт, напротив, хочет описать исчезнувшую эпоху, тогда вполне естественно, что его мысли, как и способ их выражения, должны соответствовать представляемым автором характерам. Эти столь же здравые, сколь и истинные положения Эрстеда были, к моему удивлению, не поняты даже Мюнстером. Многие из мудрых положений упомянутого труда ученый зачитывал мне вслух; затем мы обсуждали их. Бесконечно терпеливый и скромный, он даже согласился с одним моим возражением, единственным, которое я позволил себе, — по поводу того, что использованная им форма диалога, напоминающая принятую в «Робинзоне» Кампе, к настоящему времени устарела. В самом деле, в произведении Эрстеда, где нет необходимости в обрисовке характеров, диалог сводится просто к механическому повторению имен, и содержание книги ясно и без него. «Возможно, вы правы! — сказал мне автор с присущей ему тактичностью. — Тем не менее так вот, сразу решиться на изменение формы, которой я пользовался многие годы, я не могу. Хотя я, пожалуй, подумаю о ваших словах и учту их, когда возьмусь писать что-нибудь новое».

Эрстед обладал поистине огромными знаниями, а также большим опытом и талантом, которые ни в коем случае не вступали в противоречие со свойственными ему милой наивностью и чуть ли не ребячливостью. Редкая натура, отмеченная Божьим даром во всех ее проявлениях и к тому же наделенная глубокой религиозностью, Эрстед познавал величие Господа, используя для этого призму науки и отвергая распространенный и легкий путь слепой веры. Мы часто обсуждали с ним глубокие и великие религиозные догматы и первую книгу Моисея прочитали вместе. О, какое же непосредственно детское и в то же время мудрое философское осмысление древних мифов и преданий о сотворении мира я от него услышал! От моего милого, чудесного Эрстеда я всегда возвращался со спокойной душой и ясностью в мыслях, и это он — повторюсь еще раз — в самые тяжкие времена, когда меня не признавали и осмеивали, поддерживал меня и предрек наступление лучших времен.

Однажды, когда я, жестоко страдая от несправедливости и жестокости, проявляемых ко мне обществом, ушел от него с неспокойной душой, он не смог успокоиться до тех пор, пока поздно вечером не явился ко мне домой, где снова высказал свое участие и утешил меня. В результате, глубоко тронутый его заботой, я, забыв о своем горе и боли, разрыдался от благодарности за его бесконечную доброту и снова собрался с силами и преисполнился мужества продолжать свои труды и творчество.

В Германии после выхода моего «Собрания сочинений» и многочисленных переизданий отдельных произведений я приобретал все большую популярность и ко мне стали относиться благожелательно. Более всего читали «Сказки» и «Книгу картин без картинок», у первых даже появились подражатели. Мне стали присылать книги, сочинения и письма, но особую радость доставило мне одно замечательное послание, в котором значилось: «Немецкие дети передают сердечный привет своему датскому другу Х.К. Андерсену».

Благодаря солнечным лучам извне и дома, на родине, появился некоторый просвет. Мысль работала бодро, сердце билось молодо — несмотря на все воспоминания о пережитом. Проходя долгий круг жизни, мы испытываем периоды радости и страданий. Последние разнообразнее и их больше, но окружающие о них ничего не знают.

В человеческом сердце есть уголки, в которые не позволено заглядывать никому, даже самым близким; именно оттуда, из сердца поэта, подчас звучат самые сокровенные его мотивы. Часто трудно бывает понять, что это — сама действительность или же вымысел. Сказка моей жизни полна именно таких мелодий. Мне они почти что неподвластны, и лишь поэзии под силу выразить то, чем на протяжении дней и ночей были наполнены все мои мысли и поступки.

I

Спокойно спи!
Я схоронил тебя в своей груди,
О, роза нежная моих воспоминаний!
Мир о тебе не знает, ты — моя,
И о тебе одной пою и плачу я.
Как ночь тиха! Но светлых грез и упований
Пора прошла...

II

Хор

Послушай нашу песню, ты, старый холостяк:
«Ложись-ка спать скорее, надень ночной колпак,
И сам себе присниться во сне ты можешь смело, —
Собой ведь только занят, так то ли будет дело!»

Одинокий

Ведь я в самом себе, в душе своей
Сокровище бесценное скрываю!
Но знает ли о нем кто из людей,
Известно ль им, как втайне я страдаю?
Как слезы, точно градины, ложатся
Тяжелые, свинцовые на грудь...
«Собой ты только занят! Пора тебе уснуть!»1

В течение этого года из печати вышло еще несколько моих сочинений, и среди них в Англии — «Базар поэта», «Сказки» и «Книга картин без картинок», получившие тот же благожелательный прием у читателей и критиков, что и ранее «Импровизатор». Ко мне стали приходить письма от незнакомых людей, мужчин и женщин, в лице которых я, таким образом, приобрел новых друзей. Мой лондонский издатель, книготорговец Ричард Бентли, прислал королю Кристиану VIII в подарок несколько моих красиво оформленных книг. Один довольно известный у нас в стране человек рассказал мне, что король, получив их, выразил радость по поводу моего признания, но также удивление тем, что меня, как оказывается, так чествуют за рубежом, в то время как дома, на родине, я зачастую подвергаюсь нападкам и унижению. Благосклонность короля ко мне еще более усилилась после того, как он прочитал изданную в Германии «Сказку моей жизни без вымысла». «Вот теперь я узнал вас по-настоящему!» — с сердечной теплотой сказал он мне, как только я переступил порог зала для аудиенций с намерением подарить ему последнюю свою книгу. «Я так редко вижу вас! — продолжал он. — Нам следовало бы встречаться почаще!» — «Это зависит от Вашего Величества», — ответил я. «Да, да, вы правы!» — ответил он, а затем рассказал, какую радость доставил ему мой успех в Германии и особенно в Англии, и, имея в виду историю моей жизни, поведал об удовольствии, с которым читал мою книгу. Перед тем как мы расстались, он спросил: «Где вы обедаете завтра?» — «В ресторане!» — ответил я. «Так приходите лучше к нам! Пообедаете со мной и моей супругой, обед у нас в четыре часа!»

Я, как уже упоминалось, получил в подарок от прусской принцессы красивый альбом, в котором уже имелось несколько записей, собственноручно сделанных разными интересными людьми. Их Величества просмотрели его, и, получив альбом обратно, я увидел, что король Кристиан VIII написал в нем следующие строки:

«Почет, достигнутый надлежаще употребленным талантом, — лучше, чем любые милости или подарки.

Пусть эти строки напоминают о неизменно расположенном к Вам короле Кристиане».

Под надписью стояла дата «2 апреля» — оказывается, королю был известен день моего рождения. Королева Каролина Амалия также сделала в альбоме очень лестную и дорогую для меня запись — никакой подарок не обрадовал бы меня больше, чем это настоящее сокровище духа и слова.

Однажды король спросил меня, не хочу ли я посетить Англию. Я отвечал, что как раз собирался этим летом отправиться туда. «Тогда я дам вам для этого денег!» — сказал Его Величество.

Я, поблагодарив его, отвечал: «Мне они не нужны! Я получил за немецкое издание моих сочинений 800 ригсдалеров, как раз их я и потрачу на поездку!»

«Но, — настаивал король, улыбаясь, — вы же представляете теперь в Англии датскую литературу и должны быть там обеспечены и ни чем не ощущать нужды!»

«О, на это средств у меня хватит. А как только они кончатся, я поеду домой!»

«Если вам что-нибудь понадобится, пишите прямо мне!» — сказал король.

«О, нет, Ваше Величество, сейчас мне ничего не нужно. Возможно, мне и придется прибегнуть к Вашей милости когда-нибудь в будущем, сейчас же я ничего от вас принять не могу — негоже быть слишком назойливым! Да и говорить о деньгах мне не хочется. Вот если бы вы позволили мне писать Вашему Величеству, ничего для себя не испрашивая, не как к королю — ибо тогда это будет официальное обращение, — а просто как к человеку, которого я люблю...»

Король милостиво разрешил мне это и, по всему видно, был доволен тем, как достойно я принял его ко мне благорасположение.

В середине мая 1847 года я направился в Копенгаген. Стояла прекрасная весна. Я видел, как, расправив крылья, взлетел со своего гнезда аист. Троицу я встречал в старом Глорупе, а потом присутствовал на празднике стрелков в Оденсе; во времена детства это был самый любимый мой праздник. К этому времени появилось новое поколение мальчишек, на долю которых, как и встарь, выпадало нести простреленные мишени; их толпа, вооруженная зелеными ветками, смахивала на подступающий к замку Макбета Бирнамский лес.

То же, что и раньше, веселье, та же давка — но насколько же по-иному я смотрел теперь на все это! Глубокое впечатление произвел на меня несчастный, по-видимому, больной мальчик, стоявший напротив моего окна. Черты лица его были правильны, глаза блестели, но в целом было в нем что-то ущербное, и мальчишки дразнили и преследовали его. Я подумал о себе и своем детстве, о моем слабоумном деде. Что сталось бы со мной, если бы я остался тогда в Оденсе, пошел бы в ученики к портному, если бы время и обстановка притупили мою фантазию, которая тогда столь кипела во мне, если бы я не сумел приспособиться ко всему тому, что меня окружало? Что бы из меня тогда получилось? Не знаю. Но вид несчастного, всеми гонимого дурачка за окном заставил мое сердце забиться, а мои мысли с благодарностью обратиться к Господу за Его милость и любовь ко мне.

Мой путь лежал через Гамбург. Там я познакомился с писателем Глассбреннером и его талантливейшей супругой, замечательной актрисой Перони-Глассбреннер. Одна копенгагенская газета писала, что остроумный сатирик Глассбреннер отпустил в мой адрес как писателя-сказочника одну колкость, я же не обнаружил ее, получив, напротив, посвященное мне стихотворение:

Г.Х. Андерсену

Когда б мы знали, что поет нам птица
И что в цветочном запахе таится,
Когда б мы знали, что живет в могиле
И что мы в хладной жизни хоронили,
Когда бы тайны моря понимали
И ветру с пониманием внимали,
И детский взгляд встречали с пониманьем —
Читали бы тебя, не знаясь с толкованьем.

А. Глассбреннер

А это совсем не означает, что автор что-то против меня имеет.

После встречи с дорогими друзьями в Ольденбурге путешествие продолжилось по Голландии. По мощеной шоссейной дороге, гладкой и чистой, как полы в молочной лавке, дилижанс, в котором мы ехали, быстро катил вперед. Дома и городки являли собой образцы чистоты и благополучия. В крепости Девентер был рыночный день; по улицам валили толпы народа в живописных нарядах; на площади с лотков торговали вафлями, подобное я в прежние времена видел у нас в парке Дюрехавен. На церковных башнях били куранты, и повсюду развевались голландские национальные флаги. Из Утрехта поездом я добрался до Амстердама всего только за один час,

а там живут чуть-чуть что не в воде!
Каналы всюду! —

что вовсе не так уж плохо, ибо на Венецию, город мертвых палаццо, напоминающих своим видом бобровые хатки, Амстердам непохож вовсе. Первый же человек на улице, у которого я спросил дорогу, ответил мне вполне понятно. Удивительно, до чего же голландский похож на датский, подумал я, но тут выяснилось, что прохожий ответил мне по-датски. Оказалось, это был француз, который долгое время работал учеником у парикмахера Косса в Копенгагене. Он узнал меня и на мое обращение по-французски ответил мне, как мог, по-датски.

Тенистые деревья нависали над каналами, одновесельные, пестро размалеванные неуклюжие лодки с мужьями, женами и целыми семьями медленно проплывали мимо. Женщины в лодках стояли. Они орудовали веслом, в то время как отцы семейств степенно сидели и курили свои длинные трубки. В людской сутолоке особенно выделялись несколько совсем маленьких мальчиков в одежде двух цветов — одна штанина черная, другая красная, и с такими же разноцветными рукавами. Затем показались и девочки в платьях такой же расцветки — похоже на каторжников у нас дома. Я спросил, что это значит, и услышал в ответ, что это приютские дети, их здесь так одевают. В театрах шли французские комедии. Национальный театр, к сожалению, во время моего пребывания в городе был закрыт, иначе я непременно стал бы очевидцем настоящих голландских обычаев: в течение всего представления в голландских театрах курят, в то время как яны — янами называют в Голландии всех официантов — обходят публику, зажигая трубки и подавая чай, который здесь пьют из больших чашек. Действие на сцене тем временем вовсю продолжается, куплеты исполняются, а из трубок валом валит дым, застилающий весь зрительный зал и сцену. Мне об этом рассказывали сами голландцы, так что, смею думать, это не преувеличение.

Свою первую прогулку по Амстердаму я начал с книжной лавки, где мне хотелось купить книжку с голландскими и фламандскими стихами. Продавец, с которым я заговорил, вдруг удивленно взглянул на меня, коротко извинился и скрылся. Я не понял, что это значит, и уже собрался уходить, как вдруг из смежной комнаты появились двое мужчин; они тоже пристально на меня взглянули, а потом один спросил, не я ли датский писатель Андерсен. И они указали на мой портрет, который висел в зале, по нему они меня и узнали; голландские газеты давно уже сообщили, что ожидается мой приезд. Один датчанин, г-н Нюгорд, который уже много лет жил в Голландии и здесь носил имя ван Нийвенхёйсом, перевел на голландский все мои романы. Кроме того, незадолго до моего приезда в Амстердам здесь вышли «Сказка моей жизни без вымысла» и несколько сказок — «Sprookjes»2. Издатель голландской газеты «Время», недавно скончавшийся ван дер Флиет, с большой любовью представил меня публике и очень живо описал мое творчество, а в еженедельном приложении к газете даже напечатали мой портрет.

Таким образом, очень скоро я узнал и почувствовал, что в Голландии у меня много друзей. Перед отъездом Х.К. Эрстед снабдил меня рекомендательным письмом к амстердамскому профессору Фрёлиху, и тот представил меня известному голландскому писателю ван Леннепу, автору романов «Декамская роза» и «Освобождение Харлема», которые относят к наилучшим во всей голландской литературе. Ван Леннеп, любезный и приятный человек, жил в уютном и богатом доме. Меня, к счастью, принимали здесь вовсе не как чужака, а как желанного гостя, ко мне тут же подбежали прекрасные приветливые дети, они знали мои сказки. Особенно глубокое впечатление на одного из мальчиков произвели «Красные башмачки», сказка так сильно подействовала на него, что он долго стоял молча, рассматривая меня, а потом показал мне книгу с этой сказкой: башмачки на черно-белой иллюстрации к ней были раскрашены им в красный цвет. Старшая дочь писателя Сара, уже взрослая девушка, в высшей степени приветливая и живая, сразу же спросила, красивы ли копенгагенские дамы, и я в тон ей ответил, что «они очень похожи на голландок». Потом ей захотелось послушать, как звучит датская речь, и я написал на бумаге и произнес несколько слов, которые должны были ей понравиться. За обеденным столом ван Леннеп, спросив, смогу ли я понять голландский текст, вручил мне исписанный листок бумаги. Это было его стихотворение, посвященное мне. Он зачитал его вслух. Начиналось стихотворение так:

Поэту Х.К. Андерсену

Отвергнут, заброшен, ничей,
Птенец, ты бродил сиротливо
По Фюну, где тучная нива
И быстрый журчащий ручей...

и т. д.

Позже стихотворение, кажется, напечатали в голландской газете «Время».

Из Амстердама до Харлема я ехал по железной дороге, которая проходит в одном месте по дамбе между Северным морем и заливом Харлем Меер. Здесь я увидел одно из самых дерзких инженерных начинаний нашего времени — откачку залива; уровень его уже значительно понизился. В Харлеме я увидел самый мощный в мире орган: 8000 его металлических трубок как раз звучали под сводами поддерживаемого балками купола, когда я вступил в церковь. Изнутри сводчатый купол этот весьма напоминал трюм перевернутого кверху килем корабля. Очень странно, смешением немецкого и датского, звучал и здешний язык, и на некоторых домах я увидел надписи «Hier gaat man uit porren!»3, видно, чтобы добудиться хозяев. Колокола всех церквей постоянно звонили, а вся страна казалась одним большим английским парком. Эти свои первые впечатления от Голландии я отразил в маленьком стихотворении, которое написал в альбом супруги профессора Шлегеля, который она подала мне для записи, когда я был у них дома в Лейдене.

Ты, как воскресный праздник, хороша!
Ты, как хорал воскресный, безупречна!
Голландия! В саду твоем душа,
Как дома, дышит радостно, беспечно.

Фру Шлегель понимала датский язык и знала Данию, она приезжала в Копенгаген. Как-то я застал ее в кабинете у Эленшлегера, когда приходил к нему; она хорошо это помнила. Вместе с ней, ее мужем и профессором Геелем я посетил достопримечательности Лейдена, в число которых входит Скансен, воздвигнутый англосаксами, когда они под водительством Хенгиста и Хорса двинулись на Англию.

Стены зала ожидания на железнодорожном вокзале были увешаны картинами и плакатами, самый большой плакат изображал номер газеты «Время» ван дер Флита, как раз тот самый, в котором красовались мое имя и портрет. Люди замечали мое сходство с портретом, я смутился и поспешил занять место в вагоне. Я ехал в Гаагу, но прочел на билете, который мне дали, «Гравенхаге» — голландское название города, которого я не знал. Поезд между тем тронулся, и я обреченно подумал, что попаду совсем не в то место, в которое направлялся.

Первым же человеком, которого я увидел из окна гостиницы в Гааге, был мой знакомый, приятель по Риму, голландский композитор Ферхюлст, на которого меня, если не чертами лица, то походкой и жестикуляцией, считают похожим. Я кивнул ему, но он меня не узнал, он и представить себе не мог, что встретит меня здесь. Когда я через час вышел, чтобы осмотреться в незнакомом городе, я вновь столкнулся с Ферхюлстом. Радости его не было конца. Мы поговорили о Риме и о Копенгагене, я сообщил ему новости о Хартманне и Гаде, музыку которых Ферхюлст отлично знал. Композитор очень хвалил Данию за ее национальную оперу. Голландцы же, как мне сдается, играют только французскую и итальянскую музыку. Я прошелся с Ферхюлстом до его дома на окраине города. Оттуда из окон открывался чудесный вид на тучные, истинно голландские зеленые поля и луга; в это время зазвонили колокола в ближайших церквях и пролетела, приветствуя нас, стая аистов, ведь Голландия — это их родина: аист изображен на гербе Гааги.

Раньше я не знал ван дер Флита лично, он лишь писал мне, присылал переводы и рецензии на мои произведения. Теперь я вступил в его кабинет. Ван дер Флит оказался молодым добродушным человеком; истинный сын природы, он с восторгом читал и принимал все мои произведения. Мой неожиданный визит застал его врасплох и чуть ли не ошеломил, хотя он знал о моем приезде заранее и сделал в доме все необходимые приготовления, чтобы предложить мне пожить у него. Он позвал свою молодую жену, она тоже весьма обрадовалась и приняла меня крайне радушно, хотя и говорила только по-голландски. Но и не понимая один другого, мы приветливо раскланялись и пожали друг другу руки. Мои добрые хозяева совсем растерялись, не зная, что бы еще такое сделать, чтобы мне угодить. Своего единственного ребенка, пока еще очень маленького мальчика, они назвали Кристианом, как сказал отец, в честь меня или же несчастного скрипача из моего романа. Радость, которую, как кажется, доставил им мой приезд, меня тронула, я попал в семью, где все любили друг друга, и все-таки, поскольку я приехал в Гаагу всего на несколько дней, а их дом находился на окраине, я предпочел остаться в гостинице в центре города. Чтобы продолжить подольше наше общение, муж с женой проводили меня до самой двери гостиницы. В чужой стране такую приветливость и сердечность встречаешь нечасто. Мой визит подействовал на них, как радостное известие, и в том же благодушном настроении, с улыбками и шутками мы расстались. Я начал подниматься вверх по лестнице в мою комнату и в коридоре встретил человека в трауре, он назвал мое имя, и я узнал его. Какой разительный контраст в сравнении со смеющимися, радостными лицами, которые я только что видел! В глазах у мужчины стояли слезы. Это был Хенсель, шурин Мендельсона-Бартольди, только что приехавший из Берлина. Доктора посоветовали ему на время уехать из дома, чтобы переменить обстановку и отвлечься от горестных мыслей: тяжесть их могла довести его до нервного срыва. Его в высшей степени одаренная жена, сестра Мендельсона, во многом напоминавшая брата и походившая на него даже внешне, внезапно умерла. Я встречал ее и Хенселя в берлинском свете, тогда эта женщина была само воплощение талантливости и веселья, своим духом и смелостью она не уступала брату и играла, как и он, совершенно и с пленительной выразительностью. И вот... совсем еще недавно здоровая и веселая, она сидела в садовой беседке после обеда и вдруг, неожиданно вскрикнув, умерла. Хенсель, ранее офицер, а теперь известный художник-портретист, написал ее посмертный портрет. Он возил эту большую картину с собой; стоявшая на столе в его номере, она поразила меня, только что расставшегося с весельем и радостными людьми; и вот теперь я видел этого человека, столь сильного некогда, а ныне совсем потрясенного горем, плачущего.

Через год, как мы теперь знаем, столь же неожиданно последовал за своей милой талантливой сестрой и сам Мендельсон.

Я провел в Гааге уже четыре дня; было воскресенье, я собирался во французскую оперу, когда мои друзья попросили меня присоединиться к кругу тех, кто встречался в этот вечер в гостинице «Европейская». «Так сегодня бал? — спросил я, когда мы поднимались вверх по лестнице. — По какому случаю? Все выглядит так празднично!» Мой сопровождающий улыбнулся и ответил: «Это праздник в вашу честь!» Я вступил в большой зал и был поражен множеством собравшихся здесь людей. «Здесь собрались, — сказали мне, — некоторые из ваших голландских друзей, которые этим вечером хотели бы порадовать себя общением с вами!»

Оказывается, за короткое время, которое я провел в Гааге, ван дер Флиет и еще несколько человек успели разослать по всей стране письма поклонникам моей музы, в которых сообщалось о времени и месте моего появления. Вот почему на вечер приехал, несмотря на долгое путешествие от самого Зюйдерзее, даже автор «Рассказов о юности», богач ван Кнеппельхоут. Я обнаружил среди собравшихся множество людей искусства: литераторов, художников и артистов. Во время обеда за большим, украшенным цветами столом в мою честь провозгласили множество тостов и произносили речи. Особенно тронул меня тост, провозглашенный ван дер Флиетом за «Коллина, отца семейства и благородного человека, который принял Андерсена в свой дом как сына». «Два короля, — сказал он и повернулся ко мне, — король Кристиан VIII и Фридрих Вильгельм Прусский, наградили вас орденами. Когда же их понесут за вашим гробом, пусть сам Господь Бог удостоит вас за ваши благочестивые сказки самой чудесной награды — короной бессмертной славы».

Затем кто-то произнес речь о связи языков и истории Дании и Голландии. Один из художников, нарисовавший прекрасные иллюстрации для моей «Книги картин», поднял бокал за мой талант создателя зрительных образов, а Кнеппельхоут провозгласил на французском тост за свободу фантазии и формы искусства. Потом пели песни и декламировали юмористические стихи, и, поскольку я еще совершенно не знал голландских пьес и трагедий, знаменитый гаагский актер-трагик Петерс представил нам «сцену тюрьмы» из «Тассо» Гравенвэйрта. Я не понял из нее ни слова, но чувствовал искренность игры актера. Ни у кого еще я не видел такой совершенной мимики: он бледнел и краснел по малейшему своему желанию — по-видимому, он в совершенстве владел обращением своей крови. Собрание разразилось бурными аплодисментами. Люди за столом пели чудесные песни; особенно захватили меня мелодия и торжественность патриотической песни «В чьих жилах голландская кровь». Это был один из самых славных вечеров в моей жизни. Наивысшие почести выпали на мою долю, как мне представляется, в двух странах — Швеции и Голландии, но Господь, которому хорошо известны сердца людей, знает также, с каким смирением я принимаю все повороты судьбы. Слезы радости и благодарности я считаю поистине посланным нам свыше Господним даром.

Следующий день мы провели на открытом воздухе: Кнеппельхоут повез меня в городок и парк Ден Бош, где гуляли люди и играла музыка. Оттуда мы совершили небольшую поездку в экипаже по прекрасной дороге мимо идиллических зеленых лугов и богатых деревенских домов, пока перед нами не открылся вид на Лейден. Мы приблизились к нему и затем свернули к деревне Шевенинген, защищенной от Северного моря дамбами и высокими песчаными дюнами. Здесь за табльдотом в павильоне для купаний маленький кружок друзей снова поднял бокалы с вином за искусство и поэзию, за Данию и Голландию. На всем протяжении побережья мирно лежали рыбачьи лодки, звучала музыка, море накатывало на берег свои валы, повсюду царили домашние уют и спокойствие, и вечер у нас выдался чудесный.

Когда на следующее утро я покидал Гаагу, хозяйка гостиницы принесла мне ворох газет, в которых описывался праздник в мою честь. На вокзал меня провожали несколько друзей, которых я успел полюбить и с которыми расставался с грустью, не зная, придется ли нам еще увидеться на этом свете.

Роттердам показался мне первым по-настоящему живым голландским городом — в гораздо большей мере, чем Амстердам. В его широких заводях стояло много самых различных, больших и малых судов. Как и в Амстердаме, по каналам медленно ходили красочно размалеванные небольшие голландские лодки, которыми зачастую правили женщины — пусть и не в туфлях со шпорами, как поется в народной песне о «молодом г-не Педерсене», но они все-таки стояли у руля, в то время как отцы семейств возлежали рядом и попыхивали трубками. В Роттердаме, казалось, продавалось и покупалось все.

«Батавиец», один из самых старых голландских пароходов, поистине пароход-улитка, на который я взял билет до Лондона, отошел от причала на следующее утро. Судно было сильно перегружено, огромные корзины с вишней громоздились выше поручней, а на палубе расположилось множество эмигрантов, отправлявшихся на поселение в Америку. Тут же весело играли их дети и прогуливался взад-вперед один толстый, как Фальстаф, немец со своей худущей и уже заранее страдающей от морской болезни женой, которая с ужасом ждала момента, когда мы выйдем из устья Мааса и попадем в открытое море. Губы женщины да и все ее тело мелко дрожали, она зябко куталась в какое-то перехваченное лентами с бантами покрывало. Наконец наступил отлив, хотя, прежде чем мы вышли в Северное море, прошло не меньше восьми часов. Низменности Голландии, казалось, погружались в серо-желтую мглу все глубже и глубже. Наконец солнце зашло, и я отправился спать.

Выйдя на палубу следующим утром, я увидел английское побережье. В акватории устья Темзы сновали тысячи рыбацких суденышек, похожие на неисчислимый выводок цыплят или множество клочков мелко разодранной бумаги, или бесчисленные палатки огромной ярмарки. Уже по одной Темзе можно судить, что Англия — это действительно владычица морей: отсюда, из устья реки, отправлялись в морские походы ее слуги на бесчисленном множестве различных кораблей. Они отчаливали и причаливали один за другим каждую минуту, как бы передавая эстафету друг другу. Особое мое внимание привлек один пароход-красавец, шляпу-трубу которого украшали столб дыма и красный цветок огня. Важно выгибая грудь, как лебеди, бесшумной и гордой чередой мимо нас скользили большие парусные суда, встречались и более мелкие увеселительные яхты с молодыми и богатыми джентльменами на борту, судно следовало за судном, и чем выше мы поднимались по Темзе, тем вереница судов все увеличивалась. Я стал считать встречные пароходы, однако вскоре устал и сбился со счету. У Гравесенда мне показалось, что участок Темзы, в который мы входим, похож на огромное дымящееся от пожара болото — так много дыма испускали черные пароходные трубы. А тут еще разразилась сильная гроза, на черном как смоль небе заискрились голубые молнии, мимо промчался поезд, за ним волнами клубился белый дым, и тут же, как дружный залп множества пушек, прогремел гром.

«Страна узнала о вашем приезде и салютует вам!» — сказал мне в шутку молодой англичанин. «Возможно, — подумал я, — на все воля Господня!»

Темза тем временем превращалась, хоть это и казалось невероятным, в еще более густую кашу из пароходов, лодок и парусников, уподобляясь тем самым узкой и переполненной народом улице. Я не понимал, каким образом вся эта масса двигалась без столкновений. Потом начался отлив, у берегов проступили полосы заиленного, слизистого дна, и мне вспомнились вдруг диккенсовские Квилп, Нелли и ее дедушка, вспомнилось, как описывал жизнь на этих берегах Мэрриет.

У таможни, где мы сошли на берег, я взял кеб и отправился в путь. Мы все ехали и ехали, в этом огромном городе путь наш, казалось, не кончится никогда. Толпы народа на улицах становились все гуще, движение на проезжей части шло в два ряда в обоих направлениях. Все куда-то спешили: омнибусы, переполненные внутри и облепленные народом снаружи, огромные повозки с рамами, на которые клеились плакаты с последними известиями дня, люди с большими вывесками о купле и продаже всего на свете на древках, которые возвышались над людской массой. Все это находилось в беспрестанном движении, словно одна половина населения Лондона рекою текла на один край города, в то время как другая — на противоположный. Посредине перекрестков находились возвышения, отделенные от движения большими камнями. Туда устремлялись люди с тротуара, проскальзывая между повозками, и там они ждали возможности проскочить между экипажами далее — на противоположный тротуар. Лондон действительно город городов! Это я почувствовал сразу и впоследствии день ото дня убеждался в этом все сильнее. Он — как Париж, только стократ больше, в нем еще оживленнее, чем в Неаполе, хотя, может быть, не так шумно. Все в спешке, хотя и без излишней суеты, мчатся мимо, омнибус за омнибусом — всего их, говорят, в Лондоне 4000 штук, — рабочие повозки, грузовые повозки, кебы, дрожки, разряженные экипажи грохочут, выбиваются из сил, катятся и срываются с места, словно на другом конце города происходит событие, на которое все должны поспеть непременно. И это море постоянно в движении. Постоянно! Даже когда все эти люди, которых мы видим перед собой, упокоятся в могилах, движение продолжится, и все так же будут катить вперед и назад волны омнибусов, кебов, двуколок, людей, бредущих с объявлениями спереди, сзади и на шестах, повозок с плакатами на бортах и с афишами о путешествиях на воздушных шарах, представлениях карликов-бушменов, гуляниях в Воксхолле, зрительских панорамах и выступлениях Йенни Линд.

Наконец я доехал до «Отеля де Саблоньер» на Лестер-Сквер, который порекомендовал мне Х.К. Эрстед, и устроился в номере, где прямые лучи солнца падали на кровать, словно демонстрируя, что и в Лондоне бывают солнечные дни, хотя свет солнца здесь, как пропущенный через стекло пивной бутылки, отливал красно-желтым цветом. Вскоре, однако, когда солнце зашло, воздух стал восхитительно чистым, и на небе замерцали звезды, посылая слабый свет на освещенные газовыми рожками улицы, которые по-прежнему волновались, шумели и гудели. Усталый, я заснул еще до того, как повидал знакомых.

Я приехал в Лондон, не имея никаких рекомендательных писем. Единственный человек, который мог бы ознакомить меня с жизнью английского света хотя бы немного и к которому я обратился на родине, высокопоставленная персона, имевшая связи в Англии, писем мне не дал. «Да вам и не нужно писем! — сказал наш посланник в Дании граф Ревентлов, которого я посетил на следующее утро. — Вы известны и рекомендованы своими произведениями. Как раз сегодня вечером у лорда Пальмерстона собирается небольшое изысканное общество, я напишу леди Пальмерстон о том, что вы прибыли в Англию, и, смею вас заверить, вы сегодня же получите приглашение!» Действительно, через несколько часов приглашение оказалось у меня в руках, и вечером мы отправились туда вместе с графом.

На приеме собралась высшая английская знать, дамы щеголяли в богатейших туалетах из шелка и кружев, в глазах рябило от сверкающих алмазов и многоцветных пышных букетов. Лорд и леди Пальмерстон приняли меня очень приветливо, а когда наследный великий герцог Веймарский, присутствовавший здесь же с супругой, сердечно поздоровался со мной и подвел меня к герцогине Суффолкской, оживленно заговорившей об «Импровизаторе» — «Это лучшая книга об Италии!», как изволила она выразиться, — я сразу же попал в кружок наиблагороднейших английских леди, которые, оказывается, все датского писателя знали, читали «Влюбленную парочку», «Гадкого утенка» и т. д. Я выслушал от них немало теплых слов и чужаком в их среде себя вовсе не чувствовал. Герцог Кембриджский заговорил со мной о Кристиане VIII; прусский посланник Бунзен, друг Ревентлова, который ранее, будучи послом в Риме, оказал датчанам в Вечном городе много услуг, вместе со своей супругой любезно поспешил мне навстречу. Многие дарили мне свои визитки и приглашали их посетить. «Вы сегодня, — сказал граф Ревентлов, — совершили прыжок в высший свет, на что у многих уходят долгие годы! Только не тушуйтесь! Здесь, чтобы пробиться, нужно действовать смело!» Со свойственным ему дерзким юмором он вдруг перешел на датский, которого здесь никто не понимал: «Завтра мы просмотрим визитки и выберем из них лучшие!» Продолжал он в том же духе: «Вот с этим вы говорили слишком долго, вон там стоит человек, который будет вам более полезен, у этого вы найдете хороший стол, а вон у того — изысканное общество. Поверьте, чтобы добиться у них приглашений, иному приходится затратить немало усилий!»

Под конец, двигаясь по натертому до блеска паркету и продираясь сквозь дебри незнакомых мне языков, я выбился из сил физически и морально; духота стояла поистине гнетущая, и, не выдержав, я вырвался из сутолоки и удалился в коридор, чтобы подышать там воздухом или, во всяком случае, отдохнуть, прислонившись к перилам.

Так продолжалось в течение трех недель. Я приехал в Лондон в летний сезон, разгар светской жизни, которую мы, датчане, ведем только зимой. Светские рауты следовали один за другим каждый день: званые обеды и вечера, затем — ночные балы. И повсюду — людская толчея в залах и на лестницах, а поскольку вся неделя была расписана наперед, приходилось принимать приглашения и на завтраки. Это стало невыносимо: праздничный шум, гул и гудение праздной толпы слились в одни непрерывные сутки, продлившиеся все три недели. Поэтому память моя сохранила только моменты, отдельные отрывки воспоминаний. Почти повсюду выступали одни и те же фигуры в меняющемся обрамлении позолоты, атласа, кружев и цветов. Особенно красиво в парадном убранстве комнат выглядели розы. Они покрывали все окна, столы, лестницы и ниши, стоя в воде в столь искусно задрапированных вазах, бокалах и чашах, что образовывали сплошные, благоухающие и дышащие свежестью ковры.

Я поселился, как уже ранее было сказано, на Лестер-Сквер в «Отеле де Саблоньер», где ранее жил Х.К. Эрстед, который и рекомендовал мне это место, хотя оно, как сказал граф Ревентлов, было недостаточно модным. Здесь, в Лондоне, все происходило по моде, поэтому граф обязал меня не упоминать в разговорах, что я живу на Лестер-Сквер, это, по его мнению, равнозначно тому, как если бы я сказал в Копенгагене, что «живу в переулке Пера Мадсена». Тем не менее моя гостиница располагалась рядом с Пикадилли, на широкой площади, где напротив моих окон в окружении зеленых деревьев стояла мраморная статуя графа Лестера. Лет шесть или восемь назад жить здесь еще было модно, теперь же — нет. Хоть в гостиницу ко мне и приходили барон Бунзен, граф Ревентлов и еще несколько посланников, но все равно жить здесь считалось не модно. В Англии все подчинено моде и этикету, ему обязана следовать в быту даже сама королева. Мне рассказывали, как однажды она гуляла по прекрасному парку и, возможно, хотела бы побыть в нем чуть дольше, но вдруг в панике заторопилась, ведь ужин подают ровно в восемь и ей следовало быть к этому времени дома — иначе о ее опоздании судачила бы вся Англия! В государстве свободы этикет способен замучить вас до смерти, хотя в сравнении с превосходнейшими достижениями нации это, конечно же, пустяки. В Англии вы находитесь в стране, которая в наше время, наверное, остается единственной по-настоящему религиозной; тут уважают нравы, тут царит мораль, о которой нельзя судить по отдельным и неизбежным в большом городе язвам.

Лондон — это город вежливости, и полиция показывает тому прекрасный пример. Стоит вам обратиться на улице к обычному постовому, и он сразу же любезно укажет вам кратчайшую дорогу до вашей цели. Приветливый прием вы найдете и в каждой лавке. Что же до рассказов о вечно сером и задымленном воздухе Лондона, то и здесь люди преувеличивают. Конечно же, в отдельных, густо заселенных старых кварталах города мглы и дыма хватает, но в большей его части воздух чист и свеж, как в Париже. Я повидал в Лондоне немало солнечных дней и много звездных ночей. Впрочем, после недолгого пребывания в городе иностранцу чрезвычайно трудно дать его верный портрет. Чтобы понять это, достаточно ознакомиться с описаниями своей собственной родины иностранцами и с их суждениями о ней, так резко отличающимися от всего привычного и знакомого тебе. Турист запоминает то, что сообщают ему отдельные люди с их заинтересованной точки зрения, а сам он наблюдает за картинками жизни чужой страны в преломлении своих «очков путешественника», схватывая, как пассажир из окна движущегося поезда, лишь пейзажи да фигуры и не различая подробностей. Для меня Лондон — это, если не считать Рима, город городов, и если Рим я воспринимаю как всемирный барельеф, обобщенно изображающий Ночь, где веселый и шумный карнавал — сладкая греза, а папа Пий IX — сон вполне серьезный, то Лондон — это всемирных масштабов барельеф Дня, воплощение деятельного начала — пусть даже в образе вращающегося с молниеносной скоростью ткацкого веретена.

Впрочем, темой дня в Лондоне была Йенни Линд — и одна только Йенни Линд. Чтобы избежать многочисленных визитов и дышать самым свежим в Лондоне воздухом, она сняла дом в квартале Олд Бромтон — вот все, что я смог узнать в своей гостинице, где сразу же осведомился о ней. Чтобы найти это место, я немедленно помчался в итальянскую оперу, где выступала Линд. Постовой и здесь сослужил мне добрую службу, проводив меня к театральному кассиру, но ни он, ни портье театра не сообщили или же не захотели сообщать мне никаких сведений. Тогда я написал на одной из моих визиток несколько слов самой Йенни Линд. Я написал ей, что приехал в Лондон, сообщил, где живу, и попросил ее незамедлительно прислать свой адрес. В результате я на следующее же утро получил от нее приветливое и сердечное послание «брату». Я сориентировался по карте, отыскал квартал Олд Бромтон и сел в омнибус, кондуктор которого подробно объяснил мне, до какой остановки мне нужно ехать, где затем свернуть и к какому дому идти, чтобы найти «шведского соловья», как с улыбкой назвал он Линд. Через несколько дней я снова поехал к ней, и среди тысяч лондонских омнибусов мне попался тот же самый. Я не узнал кондуктора, зато он меня признал сразу и спросил, нашел ли я «соловушку Йенни Линд». Она жила на далекой окраине Лондона в маленьком домике за невысоким палисадником, выходившим на улицу, на которой почти постоянно дежурила толпа людей, собиравшихся здесь, чтобы хотя бы краешком глаза взглянуть на Йенни Линд.

На этот раз им повезло. Когда я позвонил, она, выглянув из окна, узнала меня, подбежала к экипажу и стала пожимать мне руки, разглядывая меня с сестринской заботой и неподдельной радостью, совершенно не обращая внимания на собравшихся вокруг и напиравших на нас людей. Мы поспешили в дом, он был прелестен, роскошен и уютен; к нему примыкал небольшой сад с просторной лужайкой и лиственными деревьями, где резвилась коричневая длинношерстная собачка, тут же прибежавшая в дом и вскочившая на колени к своей хозяйке, за что ее тут же погладили и поцеловали. На столе в комнате лежали элегантно переплетенные книги. Йенни показала мне «Сказку моей жизни без вымысла», в английском переводе названную «Правдивая историей моей жизни», которую переводчица, Мери Ховитт, прислала ей. Тут же лежала газета, раскрытая на развороте с карикатурой: Йенни Линд изобразили на ней в виде большого соловья с девичьим лицом, рядом с ней стоял Ламли и сыпал птичке на хвост соверены, чтобы она запела. Мы поговорили о родине, о Бурнонвилях и Коллинах, а когда я рассказал ей, какой праздник устроили в честь меня голландцы и как на нем провозгласили тост в честь старика Коллина, она захлопала в ладоши и воскликнула: «Превосходно!» После этого она пообещала прислать мне постоянный билет в Оперу, чтобы я мог посещать все ее выступления, билет, конечно же, бесплатный, они стали до глупости дорогие, говорила она, «я буду петь для вас, а за это дома вы прочитаете мне еще одну сказку!».

Заваленный приглашениями на званые вечера, я смог воспользоваться ее билетом только два раза. Сначала я посмотрел ее, конечно же, в лучшей ее роли в «Сомнамбуле». Невинность и чистота певицы, казалось, озаряли всю сцену, придавая атмосфере действия что-то священное. То, как в последнем акте, идя в забытьи, она снимает со своей груди розу, поднимает ее высоко вверх и вдруг непроизвольно роняет, настолько прелестно и прекрасно, настолько удивительно и трогательно, что глаза сами собой наполняются слезами. Сцену встречали восторженными и горячими аплодисментами — подобных я не слыхал даже у пылких неаполитанцев. На Йенни Линд пролился настоящий дождь из цветов. Театр выглядел празднично. Известно, как элегантно одеваются в Лондоне, отправляясь в оперу. Все господа в партере и в амфитеатре были в белых шейных платках, а дамы — в самых роскошных туалетах, и каждая держала в руках по большому букету. На спектакле присутствовали королева и принц Альберт, а также наследный великий герцог Веймарский с супругой. Итальянские слова в устах Йенни Линд звучали для меня несколько странно, а ведь про нее говорили, что она говорит на этом языке правильнее, чем многие итальянцы. То же говорили и про ее немецкий. И тем не менее, несмотря на все это многоязычие, пение Линд сохраняло все очарование и прелесть ее родного языка — шведского. Композитор Верди как раз для этого сезона и специально для нее написал новую оперу «Разбойники» по мотивам драмы Фридриха Шиллера. Я уже слышал оперу один раз, составил о ней свое мнение и считаю, что даже игра и пение Йенни Линд не смогли спасти это мертворожденное музыкальное сочинение. Партия Амалии заканчивается тем, что ее в лесу как раз в тот момент, когда банда разбойников окружена, убивает Карл Моор. Старика Моора исполнял Лаблаш, поэтому сцена, в которой этот огромный, тучный мужчина, выходя из башни, заявляет, что от голода еле волочит ноги, выглядит весьма комично и над ней веселится весь зал. На этом же представлении я впервые увидел знаменитую танцовщицу Тальони, исполнявшую «le pas des déesses». В ожидании ее выхода у меня, как всегда, когда я предвкушаю появление чего-то прекрасного или великого, учащенно забилось сердце. И вот появилась она — слегка расплывшаяся, хотя и все еще красивая, однако, увы, уже пожилая женщина. Она по-прежнему способна была одним своим присутствием украсить любой салон, однако что до выступления в роли молодой богини — fuimus Troes!4 — подумал я, холодно и безучастно наблюдая за танцем грациозной дамы. Тут необходима юность, тут нужна Черрито! Роль требовала легкости, воздушности, подобной полету ласточки, игривой резвости Психеи, летучести! Увы, их у Тальони не было: fuimus Troes!

В Лондоне в это время выступала одна наша соотечественница, юная Гран. Ею тоже все восхищались, но во время моего пребывания в городе она не танцевала, подвернула ногу. Однажды вечером во время представления оперы «Любовный напиток» она вызвала меня в свою маленькую ложу, где оживленно и остроумно описала мне мир кулис. Она дала характеристику каждому исполнителю и к поклонницам Йенни Линд явно не относилась. Вполне естественно, что у сегодняшних кумиров есть и свои критики — удел, которого не избежал еще ни один великий. Мне очень нравится Йенни Линд в роли Нормы, которую она трактует как тип оскорбленной благородной женщины, но англичане, видевшие Норму в исполнении Гриси и ее подражательниц, игравших ее как страстную Медею, от такого прочтения образа были отнюдь не в восторге. Особенно энергичным противником Йенни Линд в роли Нормы выступил Планше, автор «Оберона» и многих других пьес, однако отдельные нападки тонули в восторженном гуле признания, и в своем тихом доме под сенью тенистых деревьев Йенни была совершенно счастлива. Однажды я приехал к ней на обед. К этому времени торжественные славословия и ежедневные приглашения меня уже порядком измучили. «Ну, вот, вы и на себе испытали, чего стоит слава! — сказала она. — Успех тоже изматывает! Как много, как бесконечно много пустых речей, и все — об одном и том же!» Когда чуть позже я отправился в гостиницу в ее экипаже, его окружила напирающая толпа, люди посчитали, что внутри находится Йенни Линд, но это был всего только я, незнакомый и чужой для них господин. Старик Хамбро попробовал через меня пригласить певицу на обед в свое поместье, но она так и не изменила решения никуда не ездить. И ни предложение самой определить число приглашенных, ни обещание, что на обеде будем присутствовать только старик и я, не заставили ее отказаться от установленного ею же самой правила. Единственное, на что она согласилась, это принять достойного джентльмена у себя дома, что и произошло. Меня даже удивило, до чего же быстро эти двое нашли общий язык. Говорили они, в основном, о деньгах и немало смеялись надо мной, ничего не смыслившим ни в самих деньгах, ни в том, как выгоднее всего превращать свой талант в сей презренный металл.

Один молодой скульптор по имени Дюрхем решил вылепить наши поясные портреты, но ни Йенни, ни я не могли позировать перед ним долго. Я замолвил за него пару слов, и ему позволили приехать и полчаса поработать над переделкой глиняной заготовки, которую он, увидев Линд однажды на сцене, уже сделал. Я, со своей стороны, предоставил ему вдвое больше времени, и только за один этот час он вылепил отличную скульптуру. Обе работы побывали на выставке в Копенгагене, где подверглись чрезмерно суровой, на мой взгляд, критике: ведь портретное сходство в обеих было сохранено и в них несомненно присутствовал некий духовный смысл. В конце концов, ничего подобного не смог бы создать за такое короткое время ни один датский художник.

Я встретился с Йенни Линд снова только через долгие годы. Как всем хорошо известно, она переехала жить в Америку, оставив Лондон на высшей точке своей триумфальной карьеры.

Граф Ревентлов познакомил меня с леди Морган. Он предупредил меня о визите к ней за несколько дней. Старая дама сама назначила визит на определенный день, доверительно сообщил мне граф, ей известно мое имя, но ничего из моих сочинений она не читала и теперь в спешке восполняет упущенное, знакомясь с «Импровизатором», «Сказками» и прочим. Леди Морган жила в доме, разделенном на множество небольших комнат, обставленных в стиле рококо. Французский стиль здесь царил во всем, был присущ он и самой старой даме: она была сама живость и веселье, говорила по-французски, выглядела француженкой и была ужасно накрашена. В разговоре она так и сыпала цитатами из моих книг, которые, как я знал, едва успела прочитать, тем не менее я оценил это как дань вежливости. На стене на видном месте висел рисунок Торвальдсена, это был набросок известного барельефа «Ночь и День», который автор подарил ей в Риме. Леди Морган сказала, что в честь меня хотела бы пригласить к себе всех известных писателей Лондона, чтобы я смог познакомиться с Диккенсом, Бульвером и другими, и в тот же вечер свела меня с леди Дафф Гордон, переводчицей сказки «Русалочка», дочерью писательницы Остен. У леди Морган в салоне я получил возможность свести знакомство со множеством знаменитостей, что и произошло впоследствии, но в еще более широкий и изысканный круг я попал в салоне другой английской писательницы, с которой познакомил меня мой друг Джердан, издатель «Литературной газеты», а именно у леди Блессингтон, жившей на окраине Лондона в загородном доме Гор-Хаус. Хозяйка салона оказалась цветущей, несколько полноватой дамой, одетой с подчеркнутой элегантностью; в глаза мне бросились сверкавшие на ее пальцах кольца. Она сердечно, как старого знакомого, приняла меня, пожала руку и заговорила о «Базаре поэта», сказав, что обнаружила в моих путевых записках настоящий кладезь поэзии, которой недостает большинству нынешних книг, о чем она уже успела упомянуть в своем последнем романе.

Мы вышли на балкон, нависавший над живописно заросшим плющом и виноградом обширным садом. На виноградных лозах раскачивались большая черная птица из Земли ван Димена и два белых попугая; моя спутница хлопнула в ладоши, и черная птица рассыпалась передо мной трелями; под балконом на широкой лужайке с двумя плакучими ивами росли кусты роз, а чуть далее пейзаж дополняла пасущаяся на лугу корова — истинная пастораль. Мы вместе спустились в сад. Леди Блессингтон была первой английской дамой, язык которой я полностью понимал. Правда, она прилагала заметные усилия, чтобы говорить медленно, и к тому же все время держала меня за запястье, при каждом слове заглядывая в глаза и спрашивая, понимаю ли я ее. Она подарила мне идею книги, которую, по ее мнению, мне следовало написать: сюжет, как она считала, подсказывали условия жизни на моей родине. Жили-были бедняк, который мечтал о лучшем будущем, и богач, имевший все и уже потому ни о чем не мечтавший. Мне надлежало, как считала моя хозяйка, показать, насколько несчастлив был богач по сравнению с бедняком.

Через некоторое время к нам присоединился зять леди Блессингтон граф д'Орсе, элегантнейший лондонский джентльмен, туалеты которого, как мне сказали, диктовали моду всей Англии. Он пригласил нас в свое ателье, где стоял уже почти готовый, вылепленный из глины бюст леди Блессингтон а рядом с ним висел выполненный маслом портрет Йенни Линд в роли Нормы, написанный графом по памяти. Граф показался мне талантливым человеком и к тому же — очень вежливым и приятным. Леди Блессингтон провела меня по всем покоям дома; почти в каждой комнате здесь были бюсты или портреты Наполеона. Наконец мы вступили в ее рабочий кабинет; на столе лежало множество раскрытых книг, как я заметил, все они были посвящены Анне Болейн. Мы заговорили о поэзии и искусстве. В разговоре хозяйка с любовью и знанием предмета коснулась нескольких моих сочинений, в которых подметила многое, что сближало их с искусством Йенни Линд и было ей особенно дорого, — присущую нам обоим задушевность и искренность. Потом она заговорила об игре Линд в «Сомнамбуле» и об атмосфере чистоты и невинности, которую она своим исполнением создавала. При этом на глазах у нее выступили слезы. Две девушки, кажется, это были ее дочери, принесли мне охапку роскошных роз. Назначив определенный день, леди Блессингтон пригласила меня и Джердана на обед, пообещав познакомить меня с Диккенсом и Бульвером. Когда мы в назначенное время явились к ней, весь дом сиял праздничным блеском. В проходах стояли слуги в шелковых чулках и в напудренных париках, а леди Блессингтон была само великолепие и радушие. Со знакомым нам уже ослепительным выражением приветливости она сообщила, что Бульвер не придет, его занимают в эти дни одни только выборы, и в данный момент он занят сбором голосов избирателей; впрочем, по ее словам, она не в особом восторге от человеческих качеств этого писателя: Бульвер отталкивал своим непомерным тщеславием и к тому же отличался некоторой глухотой, так что общение с ним никому особой радости не приносило. Не знаю, сознательно ли она чернила Бульвера или это получилось у нее непроизвольно, но о другом человеке она отозвалась совершенно иначе, с намного большим теплом, как, правда, насколько я успел к этому времени заметить, и все прочие. Речь шла о Чарлзе Диккенсе; он тоже обещал прийти, и мне с ним нужно познакомиться непременно.

Я как раз сидел, выводя свое имя и пару строк на экземпляре английского перевода «Сказки моей жизни без вымысла», когда в комнату вошел Диккенс, моложавый и красивый, с умным приветливым выражением лица; длинные волнистые волосы ниспадали ему на плечи. Глядя друг другу в глаза, мы обменялись долгим рукопожатием, заговорили и мгновенно поняли один другого. Мы вышли на веранду; я был настолько растроган и рад тому, что разговариваю со своим любимым и величайшим из ныне живущих в Англии писателей, что на глазах у меня выступили слезы. Диккенс был тронут такими проявлениями любви и восторга, которые я в тот момент испытывал. Из моих сказок он выделил «Русалочку», которую в переводе леди Дафф Гордон Бентли напечатал в своем «Журнале», а из прочего упомянул «Базар поэта» и «Импровизатора». За столом я сидел неподалеку от Диккенса, нас разделяла только юная дочь леди Блессингтон. Он чокнулся со мной бокалом, и то же самое сделал герцог Веллингтон, в то время носивший титул маркиза Дуэро; в конце стола на стене висел ярко освещенный лампами портрет Наполеона в полный рост в естественную величину. На обеде также присутствовали поэт Милн, главный почтмейстер Англии, писатели, журналисты и представители знати, но я во все глаза глядел только на Диккенса.

Впрочем, я отметил одну особенность. Хотя на вечер собралось множество достойных людей, за столом, кроме двух дочерей леди Блессингтон, сидели одни мужчины. Женщины дом Блессингтон почему-то не посещали, хотя мужчины стремились в него безусловно. Граф Ревентлов и еще некоторые люди постарались внушить мне: в больших салонах говорить о том, что я принят у леди Блессингтон, не стоит; ходить к ней не принято, она пользуется дурной репутацией. Причина этого проста — я не знал, верить этому или не верить, — зять леди, граф д'Орсе, охотнее проводил время в обществе тещи, чем собственной жены, падчерицы леди Блессингтон. Графиня поэтому покинула этот дом и жила теперь у подруги, супруг же ее оставался здесь. Впрочем, на меня леди Блессингтон произвела в высшей степени благоприятное впечатление, поэтому на вечерах, когда стайки высокопоставленных дам допрашивали меня на предмет того, у кого я уже успел побывать, я, ничего не скрывая, упоминал ее имя. После этого всегда возникала неизменная тяжелая пауза, когда же я спрашивал у дам, почему мне не следовало посещать леди или что такого неподобающего она сделала, я получал в ответ одну только отговорку, что ходить к ней не принято. Однажды, оказавшись в подобной ситуации, я заговорил о приветливости леди Блессингтон и ее жизнерадостности, рассказал, как тронула ее игра Йенни Линд в «Сомнамбуле», в чем я ни на секунду не усомнился, я поверил искренности ее женского чувства, потому что собственными глазами видел, как роняла она при этом слезы! «Притворство! — вознегодовала одна пожилая дама. — Подумать только! Леди Блессингтон плачет, растрогавшись при виде невинности Йенни Линд!» Через несколько лет я прочитал сообщение о смерти леди Блессингтон в Париже, у ее смертного одра был граф д'Орсе, он не покидал ее до последнего часа.

Среди других литературных дам я отмечу квакершу Мери Ховитт. Именно ей и ее переводу «Импровизатора» я обязан тем, что мое творчество стало известно в Англии. Муж Мери Чарлз Ховитт также был литератором, одно время они издавали в Лондоне «Журнал Ховиттов». Как раз за неделю до моего приезда в Англию в нем напечатали похвальную статью о моем творчестве и мой портрет, который тогда выставили в витринах сразу нескольких книжных лавок. Я заметил это в первый же день, по приезду, зашел в один магазин и купил портрет. «Как вы думаете, портрет похож на оригинал?» — спросил я у мадам, продавшей мне его. «О, поразительно похож! — сказала она. — Вы сразу же узнаете по нему Андерсена!» Но сама-то она меня не узнала, хотя мы долго обсуждали тему сходства.

Свой перевод, сделанный с немецкого издания «Сказки моей жизни», Мери Ховитт сравнительно недавно выпустила в издательстве братьев Лонгманов. Эту книгу, как уже говорилось выше, я посвятил Йенни Линд; чуть позже она вышла также в Бостоне. Как только я приехал в Лондон, Мери Ховитт с дочерью немедленно посетили меня и пригласили к себе в Клэптон, неподалеку от Лондона. Ехать пришлось не меньше двух датских миль, и я добирался до места на переполненном омнибусе. Казалось, дорога наша не закончится никогда. Ховитты устроились в своем домике довольно уютно, повсюду висели картины и стояли статуи, перед домом располагался аккуратнейший садик. Приняли меня очень тепло.

За несколько домов от Ховиттов жил Фрейлиграт, немецкий поэт, которого я однажды уже посетил в Сен-Гоар на Рейне, я помню, как пел он тогда задушевные и очень выразительные песни. Король Пруссии даровал Фрейлиграту ежегодную пожизненную ренту, но он отказался от нее, после того как Гервег высмеял его, назвав поэтом-пенсионером, стал писать революционные песни, уехал в Швейцарию и оттуда — в Англию, где теперь зарабатывал себе и своей семье на хлеб в одной торговой конторе. Однажды я столкнулся с ним в лондонской толпе, он узнал меня, а я его нет: он сбрил густую черную бороду, ранее закрывавшую лицо. «Вы, видно, не желаете со мной знаться? — спросил он и засмеялся. — Я — Фрейлиграт!» А когда я вытащил его из толпы и отвел в подворотню, где было поспокойнее, он пошутил: «Не хотите разговаривать со мной среди масс, вы — любимчик королей!»

Мы уютно устроились в его маленькой гостиной, на стене ее висел мой портрет, написанный в свое время в Гравенстене художником Хартманном — именно он и вошел в этот момент к нам в гостиную, мы говорили о Рейне и о поэзии, но недолго, ибо я ужасно устал от лондонской жизни и дороги в Клэптон. Понадеявшись, что вечер будет прохладным и попрощавшись с Фрейлигратом, я занял свое место в омнибусе. Омнибус еще не покинул Клэптона, как я почувствовал, что заболел — руки и ноги сковала еще большая усталость, чем та, что охватила меня когда-то в Неаполе, они отказывались меня слушать. Я едва не терял сознания, в переполненном омнибусе стояла страшная духота, и он то и дело останавливался, принимая пассажиров, располагавшихся наверху: ноги в сапогах болтались у моего открытого окна с обеих сторон. Несколько раз я чуть было не обратился к кондуктору: «Остановитесь, пожалуйста, у любого дома, где меня можно было бы уложить в постель, я этого больше не выдержу!» Обильный пот струился, казалось, из всех пор моего измученного тела. Меня охватил настоящий страх! Омнибус продвигался вперед так медленно, все окружающее плыло у меня перед глазами. Наконец, когда мы доехали до Банкена, я пересел в дрожки и только теперь, оказавшись на свежем воздухе, пришел в себя и смог благополучно добраться до дома. Однако более мучительного путешествия, чем возвращение из Клэптона, я не припомню.

Тем не менее я обещал тамошним хозяевам приехать к ним снова и остановиться у них на несколько дней. Именно перспектива продолжительного отдыха придала мне мужества отправиться опять в ту же поездку и снова в омнибусе. Меня ожидали тихие и приятные дни, но друзья, как известно, всегда стремятся сделать наше пребывание у них как можно более приятным. Мы всегда отвергаем близкое ради далекого, вот почему уже в день моего приезда после обеда мы отправились в путь в одноконном экипаже — пятеро внутри, трое снаружи — в поместье к одной старой даме. Жара стояла ужасная, и наше предприятие весьма смахивало на главу из романа Диккенса.

Наконец мы приехали к старой фрёкен, любительнице литературы. На лужайке перед домом играли множество детей. Казалось, это целая школа или пансион, все пели и танцевали вокруг большого дерева в венках из буковых веточек и плюща. Как выяснилось, детей созвали, сказав, что я и есть тот самый Ханс Кристиан Андерсен, который написал их любимые сказки. Облепив меня со всех сторон, они принялись пожимать мне руки, а затем снова продолжили свои игры и танцы на зеленом лугу. Совсем рядом располагались холмы и группы деревьев с пышными кронами, отбрасывавшими прохладную тень. Я искоса бросал на них тоскливые взгляды, поскольку все наше небольшое общество, включавшее глухую писательницу, писавшую политические статьи, и еще нескольких литераторов с именами, совершенно мне не известными, расположилось в раскаленной от солнца садовой беседке. Я утомлялся все больше и больше; в конце концов я вынужден был уйти и прилечь и провел всю вторую половину дня в комнате в одиночестве, не в силах пошевелить даже пальцем.

Когда солнце зашло и повеяло ветерком, я с радостью обнаружил, что снова обрел способность дышать. На обратном пути в Клэптон прямо перед собой внизу мы увидели освещенный Лондон. Он казался одной сплошной грандиозной иллюминацией, призрачным эскизом, вычерченным на огромном пространстве: уличные газовые фонари сливались в огненные контурные линии, многие из них причудливо изгибались, другие, прямые, как стрелы, тянулись до самого горизонта, это было настоящее фосфоресцирующее море из тысяч пылающих огоньков. На следующий день я вернулся наконец к себе в гостиницу.

Я воочию убедился, что значат в Лондоне «высший свет» и «бедность», — о них я впоследствии вспоминал как о двух противоположных полюсах здешней жизни. Бедность предстала передо мной в образе бледной изголодавшейся девушки в заношенной и потертой одежде; я видел такую, ютившуюся в углу омнибуса. Она была воплощением безнадежной нищеты, не решающейся, однако, проронить ни слова мольбы, ибо попрошайничество в Англии запрещено. Я помню также других нищих, мужчин и женщин, носивших на груди большие листы картона с надписями «Умираю от голода! Сжальтесь!» Они не смели вслух обратиться за помощью, подавать им строго возбранялось, и поэтому они проскальзывали мимо бессловесными тенями. Вот они останавливаются и смотрят на вас — выражение их бледных, худых лиц полно печали. Вот они стоят напротив кафе и кондитерских и выбирают кого-нибудь меж посетителей, на которого потом смотрят неотрывным взглядом. О, этот взгляд, взгляд самого Несчастья! Оно попеременно указывает пальцем на своего больного ребенка и на лист бумаги с надписью: «Я не ела два дня». Я видел много нищих, хотя, как мне говорили, в квартале, где я жил, их почти нет, а в богатых кварталах их нет и вовсе — представителей несчастного племени париев туда попросту не пускают.

Дух предпринимательства пронизывает в Лондоне все — и, наверное, даже попрошайничество. Как известно, главное здесь — привлечь к себе внимание, и я заметил, каким образом достигают этого лондонские нищие. Вот вам пример: прямо в сточной канаве, а не на дороге и не на тротуаре, чтобы не мешать движению, стоит чисто одетый мужчина с пятью детьми, мал мала меньше. Все они в трауре — в шляпах и каскетках с траурным крепом. Каждый держит коробок серных спичек, которые «продает», ведь попрошайничать запрещено. Другой превосходный и еще более доходный способ попрошайничества — стать подметальщиком улиц; вооруженные метлами, они встречаются в городе чуть ли не на каждом шагу и обычно подметают переходы или тротуары. Всегда находятся люди, охотно дающие им пенни. Говорят, что в некоторых кварталах такие пенни складываются в настоящие состояния. Кажется, Бульвер написал рассказ о человеке, о занятиях которого в том квартале, где он проживал, никто не имел понятия. Он посватался к честной девушке и женился на ней, но каждый день пропадал из дома неизвестно куда, а по субботам приносил домой серебро. Семья девушки забеспокоилась и встревожилась: уж не фальшивомонетчик ли он? За ним начали следить и обнаружили, что он — подметальщик. Я сам видел одно дитя Африки, негра с тюрбаном на голове, практиковавшего на здешних улицах благородное искусство подметания.

Более всего в Лондоне меня привлекала бьющая ключом жизнь. Я получил представление о «высшем свете», ознакомившись с его привычками и обыкновениями в пышных залах, я слонялся в толпах по улицам и аплодировал вместе со зрителями актерам в театрах и, наконец, участвовал в таких важных для жизни нации ритуалах, как богослужение, хотя итальянские церкви и нравились мне больше.

Собор Св. Павла выглядит гораздо внушительнее снаружи, чем изнутри. Он намного меньше собора св. Петра и не так величественен, как церкви Санта-Мария Маджоре и замок и мост св. Ангела в Риме. Своими мраморными статуями собор напоминает мне величественный Пантеон. Однако все здешние статуи как бы подернуты черным флером — тончайшим слоем въевшейся угольной пыли, лежащей на гладком мраморе своего рода шелковым покрывалом.

На памятнике Нельсону среди других персонажей присутствует фигура ребенка, который протягивает руку к одной их четырех надписей о победах адмирала — «Копенгаген»; однако мне, датчанину, кажется, что он стремится вычеркнуть ее из триумфального списка.

Совершенно иное, величественное впечатление произвело на меня как своим внешним видом, так и интерьером Вестминстерское аббатство — вот уже собор так собор! Жаль только, что из соображений удобства англичане выстроили внутри большой церкви малую, где происходят службы. Когда я в первый раз через боковую дверь вошел в Вестминстер, то оказался как раз в «уголке поэтов», и первый же памятник, на который упал мой взгляд, принадлежал Шекспиру. В мгновение ока забыв, что прах его покоится совсем не здесь, а в другом месте, преисполненный благоговения и почтения, я прижался лбом к холодному мрамору. Рядом находится памятник или могила Томсона, слева — Саути, и тут же под широкими плитами лежат Гаррик, Шеридан и Сэмюэл Джонсон. Как известно, духовенство не позволило похоронить в соборе Байрона. «Мне не хватает там могилы Байрона! — сказал я как-то вечером одному из английских епископов, будто бы не зная причины ее отсутствия. — Как могло случиться, что памятнику, исполненному самим Торвальдсеном в честь величайшего из поэтов Англии, в аббатстве не нашлось места?» — «Он гораздо лучше смотрится там, где он стоит сейчас!» — уклончиво ответил мой собеседник.

Среди множества других скульптур Вестминстера, стоящих здесь в честь королей и великих мира сего, меня особенно поражает один памятник, у которого я останавливаюсь всегда, когда бываю здесь: мраморное лицо его удивительно похоже на мое собственное. Столь похоже мой облик не передавал еще ни один скульптор или художник. Поразительно, но я вижу перед собой свой собственный бюст! Горстка незнакомых мне людей, которая однажды случайно приблизилась к памятнику как раз в момент, когда я стоял там, переводила свои взгляды с него на меня с любопытством и удивлением; им, наверное, показалось, что по переходам аббатства, сойдя с постамента, гуляет сам этот высокий мраморный господин.

Я уже ранее отмечал, что попал в Лондон как раз в момент выборов, именно из-за них мне не удалось познакомиться с Бульвером. Выборы со всеми сопутствующими им мероприятиями и бесчинствами, к которым мы на родине, думается, также непременно придем, на первый взгляд кажутся красочным народным гуляньем. На многих площадях и улицах возводятся трибуны для выступающих. По улицам ходят люди с выборными списками на груди и спине, повсюду вывешиваются флаги, по улицам торжественно шествуют под своими знаменами колонны избирателей, из повозок машут платками, а над ними красуются огромные лозунги. Крича и распевая песни, к собравшимся прибывают все новые и новые плохо одетые люди в элегантных экипажах, которыми правят красиво разряженные слуги, так что постороннему взгляду кажется, будто господа специально приказали доставить свою самую ничтожную челядь на площадь, где проходит нечто вроде старинного языческого праздника, на котором господа прислуживают рабам. На трибунах царят теснота и гомон, иногда в голову выступающего летят гнилые апельсины или даже дохлые животные.

В одном из зажиточных кварталов я наблюдал следующую картину: двое молодых, хорошо одетых джентльменов приблизились к трибуне, но когда один из них попытался на нее подняться, несколько человек подбежали к ним, нахлобучили обоим на глаза шляпы, развернули, а потом людская масса тычками погнала их от трибуны и вообще с улицы, передавая от одного к другому с тем, чтобы они не имели возможности выдвинуть перед собравшимися свои кандидатуры. В одном из лондонских пригородов, далеко от центра, куда я несколько раз отправлялся в экипаже на прогулку, люди, по-видимому, только и были заняты, что решением этой первоочередной задачи дня, исключая все прочие. Отовсюду в пригород стекались процессии сторонников различных кандидатов с большими знаменами, на которых были намалеваны всевозможные лозунги. Большинство выступали за некоего г-на Ходжеса, его имя было повсюду. Одна процессия несла синие с оранжевым флаги, другая — голубые, надписи на транспарантах гласили примерно следующее: «Навеки с Ходжесом!» или «Ротшильд — друг бедняков!» и т. п. Оба шествия, сопровождаемые оркестрами, постепенно обрастали разномастной чернью. Старого, больного, трясущегося человека везли на садовой тележке — надо же было и ему проголосовать! На площади собирали голоса, по этому случаю на ней устроили целую ярмарку с деревянными лотками и полотняными палатками, в которых продавалась всякая всячина; был даже на скорую руку возведен целый театр, я видел, как через улицу в этот шатер Теспия пронесли декорации с изображением леса.

Что, однако, действительно выглядело живописно и могло бы стать предметом поэтического описания, это передвижные жилища бродячих или, вернее, конных странствующих коробейников. Они представляли собой целые хозяйства, помещавшиеся в двухколесных тележках, запряженных лошадьми, — самые настоящие дома с крышами и печными трубами, разделенные каждый на два помещения; в заднем находилась своего рода гостиная или кухня с тарелками и кастрюлями. В дверях каждого лицом к улице, как в омнибусе, сидела хозяйка и пряла свою прялку; на открытом окне висела короткая красная занавеска. Отец семейства с сыном ехали рядом верхом, умудряясь одновременно править и лошадью, тащившей за собой такой дом.

Приблизительно в это время один из моих знакомых, нынешний барон Хамбро, снимал близ Эдинбурга на побережье бухты Стерлинга загородное имение, где его семья проводила лето, а больная жена могла принимать морские купания. Он написал своему отцу, чтобы тот уговорил меня посетить имение: по его словам, у меня в Шотландии было много друзей, которые обрадовались бы моему приезду. Я, однако, боялся отправиться в столь дальнее путешествие, поскольку владел английским явно еще недостаточно, чтобы отважиться один-одинешенек передвигаться по стране. Повторное приглашение и письмо отцу с просьбой сопровождать меня все же решили дело, и в обществе Хамбро-старшего я сел на поезд, отправлявшийся из Лондона в Эдинбург. Путешествие длилось два дня с ночевкой в Йорке. Поезд наш был так называемый экспресс: он шел без остановок, и за все время пути пассажиры не имели возможности покинуть вагон. Если прежде пели в пути «По долинам над горами», то теперь самое время было бы спеть «Сквозь горы над долинами»! Мы мчались вперед, как дикое воинство. Впереди и под нами открывались живописные пейзажи, сейчас же стремительно уносившиеся вдаль. Места напоминали мне наши Фюн и Альс. Временами поезд нырял под землю и шел по бесконечным, многомильным туннелям, воздух в которые проникал через проделанные сверху для вентиляции отверстия. Навстречу нам попадалось бесчисленное множество поездов, которые со свистом проносились мимо, и снова следовали пейзажи, местность становилась, все более и более гористой, часто виднелись кирпичные заводы с дышащими пламенем трубами.

На вокзале в Йорке меня приветствовал господин, представивший мне двух дам; это был нынешний герцог Веллингтон, знавший меня, он путешествовал со своей невестой. Мы переночевали в гостинице «Черный лебедь», и наутро я увидел этот старый город с его роскошной церковью и домами, украшенными резными балками на фронтонах, а также фонарями, подобных которым я еще никогда не видел. Над улицами стаями кружили ласточки, и прямо надо мной пролетела моя любимая птица — аист.

Из Йорка на следующий день мы отправились на местном поезде в Ньюкасл, расположенный в котловине в дыму и тумане. Виадук и мост над городом еще не построили, поэтому к продолжению железной дороги нам пришлось добираться на противоположную сторону города, воспользовавшись омнибусом, внутри которого царили теснота и беспорядок. К сожалению, в Англии вы не получаете, как в других странах, бирочку за сданный багаж и сами должны следить за ним, что при пересадках порядочно досаждает. Теснота преследовала всю поездку; пассажиров скопилось много, ведь именно этим ранним утром из Ньюкасла ушел экспресс с джентльменами, отправлявшимися со своими собаками на охоту в Шотландию; в поезд этот забрали все вагоны первого класса, и нам всем до одного пришлось ехать во втором, хуже которого с его деревянными лавками и деревянными ставнями — ими, кстати, в других странах снабжаются только вагоны четвертого класса — трудно и представить. Над двумя глубокими котловинами дорогу еще полностью не достроили, но она уже действовала: шпалы и рельсы, опиравшиеся на мощные каменные колонны, уже положили, но проемы еще не обшили досками, и, казалось, мы в любую минуту могли выехать за поручни моста, а внизу сквозь переплет балок взору открывалась страшная бездна, на дне которой вдоль берега реки ходили и работали люди.

Наконец мы доехали до реки, разделяющей Англию и Шотландию. Перед нами лежала страна Бернса и Вальтера Скотта, местность стала более гористой, мы увидели море со множеством лодок и кораблей — железная дорога шла здесь вдоль побережья. И вот мы достигли Эдинбурга. Он делится на две части — старый и новый город. Между ними по дну узкого и глубокого оврага, напоминающего осушенный крепостной ров, как раз и проложен железнодорожный путь Лондон—Глазго. Улицы нового Эдинбурга расположены ровно и правильно, на них стоят скучные современные здания. В этой части города нет ничего шотландского, кроме того, что кварталы здесь, нарезанные правильными квадратами, напоминают шотландский плед, но вот старый Эдинбург — это город живописный и роскошный, древний, сумрачный и своеобразный! Дома, обращенные фасадом на главную улицу, имеют от одного до трех этажей, а тыльной своей стороной они выходят на овраг, отделяющий старый город от нового, и здесь поэтому они девяти-, одиннадцатиэтажные. Когда по вечерам жители этих домов этаж за этажом зажигают в своих окнах огни, свет из окон и от газовых фонарей, отражаясь от крыш других домов верхних улиц, представляет собой исключительное зрелище — настоящую праздничную иллюминацию. Любоваться им можно из вагона поезда, когда тот проезжает под Эдинбургом.

Мы доехали до места назначения со стариком Хамбро только к вечеру. Хамбро-младший ждал нас с экипажем. Встреча оказалась радостной и восторженной, после чего мы во весь опор, галопом помчались в его пригородную усадьбу — дом на Маунт Тринити, где в кругу семьи Хамбро я обрел свое новое пристанище на земле Бернса и Вальтера Скотта! В качестве приветственного подарка вместо обычного букета здесь меня уже ожидало множество писем. Дом Хамбро оказался богатым, уютным и со всеми удобствами, которые только может предложить старая добрая Англия. В нем я встретил дорогих моему сердцу, в высшей степени приятных, искренне расположенных ко мне людей. Этот вечер был одним из счастливейших в моей жизни.

Дом находился в саду, окруженном невысокой стеной; неподалеку проходила железная дорога, ведущая из Эдинбурга к морскому заливу. Рыбацкий поселок там, на побережье, разросся до размеров небольшого городка и весьма напоминал наши зеландские рыбачьи деревеньки. Вот только одеты шотландские селянки были не в пример живописнее, чем наши: юбки их в широкую полоску, как правило, были кокетливо поддернуты вверх, так что из-под них выглядывали пестрые подолы нижних юбок.

Уже на следующий день я ощутил себя полноправным членом семьи Хамбро. Когда вы чувствуете, что хозяева принимают вас как дорогого и желанного гостя, дом их становится для вас родным. Дети хозяев показались мне живыми и приятными. Старый дедушка в них души не чаял. Я снова попал в счастливую семью, полную любви и взаимной заботы. Распорядок дня и обычаи здесь были типично английскими. По вечерам семья и слуги собирались на домашнюю молитву; молились все, после чего зачитывалась глава из Писания, что я наблюдал потом здесь и во всех прочих семьях, в которые попадал. На меня это произвело прекрасное впечатление.

Каждый день был богат разнообразными впечатлениями. Уже первое утро началось с визитов и знакомства с местностью, хотя более всего я нуждался в отдыхе и покое. Но разве можно было отдаваться им здесь, где меня ожидало столько нового?!

Местный поезд доставил нас до Эдинбурга всего за несколько минут. Он остановился перед въездом в туннель в горе, по склону которой карабкалось вверх несколько улиц нового Эдинбурга. Большая часть пассажиров вышли из вагонов. «Мы уже приехали?» — спросил я. «Нет, — отвечал мой попутчик, а поезд между тем действительно двинулся дальше. — Здесь немногие остаются в вагоне, туннель далее не особенно прочен и может обрушиться вместе со всеми находящимися наверху улицами, поэтому большинство здесь выходят. Ну, а мы поедем, думаю, пока мы здесь, туннель не рухнет!» И мы помчались дальше по длинному и темному сводчатому коридору — он и вправду не обрушился, но приятным я бы это путешествие не назвал. Впоследствии, правда, я еще не раз проезжал здесь по местной линии, направляясь в Эдинбург и обратно.

Вид из нового города на старый открывается впечатляющий и величественный: это зрелище ставит Эдинбург в один ряд с такими живописными столицами, как Константинополь и Стокгольм. Длинная улица, или набережная, если огромный овраг, по которому тянется железная дорога, считать руслом реки, обрамляет всю панораму старого города с его старинным замком и госпиталем Джорджа Хериота. Там же, где город выходит к морю, высится гора — Трон Артура, — известная по роману Вальтера Скотта «Эдинбургская темница». Впрочем, весь старый город можно считать единым развернутым комментарием к его великим сочинениям. Здесь же, в новом городе, откуда открывается панорама старого Эдинбурга, красиво смотрится памятник Вальтеру Скотту, возведенный в виде могучей готической башни, у подножия которой находится изваяние самого поэта. Писатель сидит, у ног его лежит собака Майда, а вверху, под сводами башни видны скульптуры известных всему миру персонажей его произведений: Мег Меррилиз, Последнего менестреля и других.

Над огромным оврагом, по дну которого проходит железная дорога, отделяющая старый город от нового, нависает грандиозный мост, который едва не касается верхних этажей возносящихся из глубин зданий. Известный врач, доктор Симпсон согласился провести меня по городу. Главная его улица поднимается вверх к хребту горы; от нее отходит множество узких, грязных и застроенных шестиэтажными зданиями улочек; самые старые из домов сложены из огромных камней — наверное, над ними поработали великаны. Мне они невольно напомнили массивные здания грязных итальянских городов; кажется, что из открытых люков, которые служат здесь окнами, на тебя так и смотрят бедность и несчастье; из этих же окон вывешиваются для просушки белье и одежда. Среди таких домов в одном из узких переулков стоит темный, мрачный, смахивающий на конюшню особняк; когда-то он был единственной крупной гостиницей Эдинбурга, где останавливались короли и долгое время проживал Сэмюэль Джонсон.

Видел я также и дом, где проживал Бурке, куда заманивали несчастных жертв, которых душили, чтобы затем продавать их трупы. На главной улице тогда еще цел был готовый в любую минуту рухнуть небольшой каменный дом Нокса, на одной из стен которого красовалось высеченное в камне изображение выступающего с кафедры проповедника.

Мимо старой эдинбургской тюрьмы, привлекающей к себе внимание не столько своим видом, сколько благодаря произведению Вальтера Скотта, дорога спускается вниз к Холирудхаусу, расположенному на западной окраине города. Меня он поначалу ничем не поразил: длинный рыцарский зал с невыразительными портретами, унылые комнаты, в которых жил Карл X. Настоящий Холирудхаус я увидел только в спальне Марии Стюарт. На драпировке ее покоев красовался рисунок, изображающий падение Фаэтона, который, следовательно, всегда был у королевы перед глазами, предвещая ее собственное падение. Совсем рядом со спальней находилась каморка, в которую втащили, чтобы убить, несчастного Риццио; на полу до сих пор виднеются следы кровавых пятен. С обеих сторон от покоев в башенках располагалось еще по одной темной комнатке, а перед ними снаружи — церковь, от которой теперь остались только живописные руины, почти полностью, как ковром, покрытые плющом, который в Англии и Шотландии настолько пышен, что его можно сравнить разве только с тем, который я видел в Италии; вечнозеленым растением этим увиты здесь окна и колонны, а трава и цветы пробиваются между каменными надгробиями.

Я не претендую на то, чтобы называть эти эскизы Эдинбурга путевыми записками, но они — неотъемлемая часть истории моей жизни, настолько глубоко и прочно запечатлели их мои чувства и мысли. И пусть они отныне хранятся там, как результат тех дней, что я провел здесь.

Во время очередного осмотра города и его зданий меня особенно поразила и восхитила одна сцена. Мы осмотрели госпиталь Джорджа Хериота большой компанией. Это великолепное дворцового типа здание, основанное королевским ювелиром, которого все мы хорошо знаем по общеизвестному роману Вальтера Скотта «Приключения Найджела». Все посетители госпиталя обязаны приносить с собой письменное разрешение на его посещение и, кроме того, собственноручно записывать у портье свое имя, что сделал и я, написав его так, как меня всегда именуют в Англии и Шотландии, полностью: «Ханс Кристиан Андерсен». Старик портье прочел мое имя и, доброжелательно оглядев доброе, жизнерадостное лицо Хамбро-старшего и шевелюру его серебристых волос, спросил, не он ли тот самый известный датский писатель. «Таким я его себе и воображал — доброе лицо и почтенная шевелюра!» — «Нет! — ответили ему и указали на меня. — Писатель — вот!» — «Такой молодой? — вырвалось у старика. — Я читал его книги, да и здешние мальчишки тоже! Удивительно, что он такой молодой! Знаменитости, когда о них узнаешь, всегда либо очень старые, либо уже в могиле!»

Мне пересказали его слова, я подошел к старику и пожал ему руку, после чего он и несколько подошедших мальчиков, ответив на несколько моих вопросов, показали, что хорошо знают «Гадкого утенка» и «Красные башмачки». То, что мои произведения знают, удивило и растрогало меня. Стало быть, и здесь даже среди детей и бедняков у меня есть истинные друзья. Чтобы скрыть слезы, мне пришлось отступить в сторону. Одному лишь Господу известно, что ощущаю я в своем сердце и думаю в такие моменты!

«This is indeed popularity!»5 — пишет английский писатель Бонер, который в предисловии к сборнику «Мечты маленького Тука и другие сказки» рассказывает, как принимают в Англии и Шотландии мои книги.

Редактор «Литературной газеты» Джердан дал мне с собой рекомендательное письмо к известному сотруднику «Эдинбургского обозрения» лорду Джеффри, которому посвятил своего «Сверчка за очагом» Диккенс. Лорд Джеффри жил под Эдинбургом в своем поместье, в настоящем старом романтическом замке, стены которого почти скрывала вечнозеленая растительность. В большом зале в камине пылал огонь, здесь вскоре собралась вся семья, молодежь и взрослые члены рода обступили меня плотным кругом. Пришли дети и внуки; я надписал им все мои книги, которые у них были. Потом мы прогулялись по большому парку до места, с которого открывался вид на Эдинбург, похожий отсюда на Афины: с этой точки были хорошо видны эдинбургские Ликавит и Акрополь. Через несколько дней семья лорда Джеффри явилась ко мне с ответным визитом на Маунт Тринити. При прощании лорд сказал мне: «Поскорее приезжайте снова в Шотландию, если хотите свидеться! Жить мне осталось недолго!» Смерть уже отметила его своей печатью — мы и вправду больше не увиделись.

Еще с некоторыми знаменитостями я познакомился в домах у замечательного доктора Симпсона и у писательницы мисс Ригби, которая в свое время посетила Копенгаген и писала о нем. Надо сказать, что среди моих новых друзей встречались занятнейшие типы — приведу в пример добродушнейшего критика Уилсона, остроумца и шутника, по-свойски называвшего меня «братом». Впрочем, самые различные критики относились ко мне в целом доброжелательно. «Датский Вальтер Скотт» — вот каким почетным и незаслуженным, с моей точки зрения, именем награждали меня многие. Писательница миссис Кроув подарила мне свой, переведенный на датский язык роман «Сьюзен Хопли». Мы познакомились с ней у доктора Симпсона как-то вечером во время устроенного у него для довольно большого круга друзей сеанса вдыхания эфира. Мне это начинание не понравилось — особенно вид дам, впавших в состояние, подобное опьянению: они смеялись, не переставая, сидя с неподвижным, остановившимся, как бы омертвевшим взглядом, и в этом было что-то ужасное. Я не стал скрывать своего мнения и прямо в этом же обществе высказался в том духе, что, хотя эфир — это в высшей степени превосходное и полезное изобретение, которое облегчает боли при хирургических операциях, играть с ним все же не стоит. Я думаю, что не следует задавать вопросы потустороннему миру, это ведь все равно что дразнить самого Господа Бога. Присутствовавший в то время в доме доктора один пожилой, достойного вида человек присоединился ко мне, высказав примерно то же самое. По-видимому, мои слова расположили его ко мне. Через несколько дней мы случайно встретились на улице, когда я, в основном, желая иметь что-то на память об Эдинбурге, покупал маленькое изящное и дешевое издание Библии; он отнесся ко мне чрезвычайно любезно: потрепал по щеке и тепло отозвался о моем благочестивом нраве, чего я, право же, не заслуживал. Так простая игра случая выставила меня в выгодном свете.

Прошло восемь дней, и мне захотелось познакомиться с горной Шотландией. Хамбро, который с семьей направлялся на воды на западное побережье, предложил мне проделать часть пути вместе с ними и заодно осмотреть места, описанные Вальтером Скоттом в «Деве озера» и «Роб Рое». Наши пути должны были разойтись только в Дамбартоне.

На правом берегу залива Стерлинга располагается небольшая деревня Керколди. Здесь на заросшем холме высятся мощные древние руины, морские чайки стаями вьются вокруг них, поминутно ныряя с высоты вниз и с криком задевая крыльями воду. Мне сказали сначала, что это — остатки замка Рейвенсвуд, но местный житель объяснил, что все это — выдумка, которую придумали для привлечения иностранцев, поскольку Рейвенсвуд — всего только название из «Ламмермурской невесты», плод фантазии поэта, настоящие же места, где происходили события, описанные в романе, находятся дальше, в горной Шотландии. Имя Эштон — тоже придуманное, потомки настоящей семьи, фигурирующей в романе, живы поныне и носят фамилию Стар.

Тем не менее руины замка с мрачными сводами темниц и пышным плющом, который плотным ковром покрывал стены и даже вздымающийся из воды утес, были чрезвычайно живописными и своеобразными — особенно когда море при отливе отступало от берега. Открывающийся отсюда вид на Эдинбург был величественным и поистине незабываемым!

Наш пароход отправился вверх по Стерлингу, какой-то современный менестрель пел шотландские баллады и играл на скрипке, она звучала печально, под эти звуки мы приблизились к горной Шотландии, форпосты которой возникли перед нами в виде укутанных туманом утесов. Затем туман как будто по мановению чьей-то могучей руки быстро рассеялся, словно кто-то стремился показать нам страну Оссиана в ее истинном обличии. Мощная крепость Стерлинг возвышается на огромной скале и похожа на гигантскую каменную фигуру, исторгнутую из недр плоской равнины. Крепость господствует над городом, старые улицы которого выглядят грязными, плохо замощенными и такими старинными, словно их целиком перенесли в настоящее из седой древности. Шотландцы славятся тем, что с удовольствием рассказывают свои легенды. И в самом деле, как только мы оказались на улице, где расположен дом Дарнли, к нам подошел сапожник в кожаном фартуке и пустился в пространные рассуждения и рассказы о Дарнли и Марии Стюарт, о старых временах и подвигах шотландцев. Отсюда, из крепости, открывался грандиозный вид на знаменитую равнину, где происходила великая битва времен Эдуарда II и Роберта Брюса. Мы подъехали к холму, на котором король Эдуард водрузил свой штандарт. Потомки почти разобрали легендарный бугор, унося каждый по камешку, так что ныне, предотвращая дальнейшее разорение, оставшуюся его часть огородили железной решеткой. Неподалеку стоит бедная кузница. Именно в ней скрывался Якоб IV. Он послал за священником и исповедался перед ним, когда же священник услышал, что перед ним — король, он тут же на месте вонзил ему кинжал в сердце. Жена кузнеца показала нам свою маленькую комнату; как раз в углу, где стоит ее кровать, и произошло убийство. Окрестности здесь, впрочем, весьма напоминают датскую природу, хотя и чуть беднее, да и погода стоит в здешних местах намного более холодная, чем в это время у нас в Дании: например, липы всего лишь цветут, в то время как дома в эту пору они уже набирают семечко.

Путешествие по Англии и Шотландии обходится дорого, зато за свои деньги ты и получаешь здесь немало: все обустроено и продумано удобно и превосходно, в чем я убедился на собственном опыте. Даже в захудалой деревушке Каллендер, проступавшей на карте совсем незаметной точкой, постояльцы гостиницы ощущают себя гостями графского замка: на лестницах и в коридорах лежат мягкие ковры, а в камине весело потрескивает огонь, здесь чрезвычайно необходимый, хотя снаружи и сияет солнце. Местные жители ходят с голыми коленками даже зимой, и теплой одеждой горцам, как я понял, служат пледы. Шотландцы искусно заворачиваются в свои клетчатые покровы, которые — пусть это и всего лишь небольшие тряпицы — есть даже у самых маленьких. За моим окном река огибала старинный курган, похожий на те, что во множестве имеются и у нас на родине, а через реку был перекинут увитый вечно-зеленым плющом арочный мост. Рядом же возвышались скалы. Горная страна открывалась нам. Мы двинулись в путь ранним утром, чтобы успеть к пароходу через озеро Лох-Катрин; с каждым шагом дорога становилась все более трудной, кругом расстилался цветущий вереск, мы проезжали мимо одиноко стоящих сложенных из камня хижин. Озеро Лох-Катрин, длинное и узкое, с глубокими темными водами, раскинулось между коричнево-зелеными холмами, берега его заросли вереском и низким кустарниковым лесом, и, куда бы я ни бросал свой взгляд, впечатление у меня складывалось такое: если пустоши Ютландии похожи на море в штиль, то эта местность — на штормовое море! Горы в зеленом наряде кустарника и трав казались огромными застывшими волнами. Налево от нас посереди озера виднелся маленький, плотно заросший лесом остров Эллен; отсюда отплывала Дева озера на своей лодке, этот остров прославил своим романом Вальтер Скотт.

На противоположной, самой дальней точке озера, где мы высадились на берег, располагалась бедная гостиница, по сути, постоялый двор, достаточно большое здание с длинным рядом стоящих одна подле другой коек; всего их было, наверное, с полусотни штук. Потолки в доме были низкие, пол устлан циновками, а в стенах были проделаны крохотные окошечки. Здесь, на этом постоялом дворе, более похожем на землянку, путешественники, прибывающие по озеру Лох-Ломонд из владений Красного Робина, отдыхают до следующего утра, чтобы продолжить далее путь пароходом по озеру Лох-Катрин. Мы не стали здесь задерживаться. Все пассажиры отправились дальше, большая часть пешком, некоторые на лошадях. Хамбро раздобыл для своей жены и меня небольшую повозку, мы были слишком измучены, чтобы идти пешком, тем более что горные пустоши обещали нам немало препятствий. Настоящей дороги в обычном смысле этого слова далее не было, вместо нее пролегала тропа, по которой мы ехали, как могли, взбираясь на пригорки и спускаясь в низины, тряслись по камням и кочкам, ориентируясь по знакам, указующим, что здесь когда-нибудь будет проложена дорога. Кучер шел рядом с лошадью; тропа резко петляла; мы то стремительно спускались вниз, то медленно ползли вверх. Темп нашего путешествия поэтому был весьма своеобразен. По пути мы не видели ни одного дома, не встретили ни единого человека, нас окружали одни только туманные и неподвижные темные горы — однообразная картина! Первое и единственное живое существо, попавшееся нам по дороге после того, как мы проделали уже несколько миль, был зябко кутавшийся в серый плед охранявший своих овец пастух. Все вокруг было недвижимо. Наконец сквозь туман проступил Бен-Ломонд, высочайший пик здешних гор, а через некоторое время внизу показалось озеро Лох-Ломонд. Путь к нему, хотя тропа и стала больше походить на дорогу, выглядел таким крутым, что спускаться вниз в повозке было бы самоубийственно, поэтому мы оставили ее наверху, а сами преодолели спуск пешком, найдя в конце его совсем неплохую гостиницу, в которой, дожидаясь прибытия парохода, скопилось много людей. Интересно, что первый, кого я встретил, вступив на борт, был мой соотечественник, описавший геологическое строение острова Мён, — Р. Пуггор. Все здесь закутались в пледы. Так, в дождь и изморось, в туманную и ветреную непогоду, пароход добрался до северной оконечности озера, которая переходила там в устье маленькой речки. Пассажиры садились на пароход и с него сходили. Мы оказались в стране Красного Робина.

Страна пустошей и лесов,
Страна гор и рек.

Так описывает ее «Песнь последнего менестреля». На обратном пути по озеру справа на берегу мы увидели пещеру Красного Робина, заваленную обломками огромных скал. Одна из лодок доставила меня туда в числе прочих, среди которых была одна молодая дама, очень пристально на меня смотревшая. Спустя какое-то время ко мне подошел мужчина, сказавший, что молодая леди, как ей показалось, узнала меня по портрету: не я ли датский писатель Ханс Кристиан Андерсен? Я ответил утвердительно. Радостная и возбужденная, молодая дама кинулась ко мне, доверчиво, словно старому знакомому, пожала руку и искренно и просто сказала, что очень рада со мной познакомиться. Я попросил у нее один цветок из тех, что она насобирала в горах Красного Робина; и она выбрала для меня самые редкие и красивые. Отец дамы и вся семья окружили меня и стали приглашать к себе, я, однако, был вынужден отказаться, поскольку не мог и не хотел покидать своих спутников. Хамбро тем временем немало позабавили славословия в мой адрес, ибо вскоре я оказался в центре внимания всех пассажиров — просто поразительно, как широк оказался круг моих друзей и почитателей! Какое все-таки удивительное чувство охватывает вас, когда, находясь далеко от дома, вы вдруг обнаруживаете, что такое количество людей принимает вас как родного.

Мы сошли на берег в Баллохе, проехали в экипаже мимо памятника Смоллетту, поставленного в его родной деревеньке, и к вечеру были в Дамбартоне, истинно шотландском городе на берегу Клайда. Ночью разразилась буря с резкими и мощными порывами ветра, казалось, совсем рядом бушует морской прибой: все вокруг трещало и скрипело, хлопали ставни, беспрерывно мяукала больная кошка. Мы всю ночь не смыкали глаз. На рассвете все стихло, наступившая тишина казалась едва ли не мертвой, что наилучшим образом соответствовало новому дню — воскресенью, которое в Шотландии проводится по-особенному: в воскресенье здесь положено отдыхать, и, за одним исключением, особенно раздражающим строгих набожных шотландцев — поезда Лондон—Эдинбург, — в это время здесь не ходят даже поезда. По воскресеньям здесь все двери закрыты, люди сидят по домам и читают Библию или напиваются — так, во всяком случае, мне говорили.

Но сидеть весь день дома — это не по мне. К тому же я еще не видел города и предложил сходить по нему погулять, на что мне было указано, что делать этого не следует, ибо это вызовет раздражение. Ближе к вечеру мы все же отправились на прогулку за город, однако, проходя по улице, среди гробовой тишины чуть ли не спиной ощущали неприязненные взгляды — за нами следили из окон. В результате вскоре мы предпочли вернуться. Один молодой француз, с которым я разговорился, рассказал мне, как недавно он с двумя англичанами отправился в воскресенье за город на рыбалку. Мимо проходил пожилой господин, и он громко и зло осудил их «безбожное» поведение в святой день. Развлекаться, вместо того чтобы сидеть за Библией! Пусть хотя бы не смущают и не вводят в соблазн других! По моему же мнению, подобная воскресная набожность далеко не у всех искренна. Я уважаю набожность, идущую от души, но, как унаследованная привычка и правило, она либо маска, либо подает повод к ханжеству!

Вместе с Хамбро я зашел в одну маленькую книжную лавку, чтобы купить книги и карту местности. «У вас есть портрет Ханса Кристиана Андерсена?» — в шутку поинтересовался Хамбро. «Да! — ответил продавец и добавил: — Писатель должен быть сейчас в Шотландии». — «И вы бы его узнали?» Продавец взглянул на Хамбро, достал мой портрет, внимательно посмотрел на него, потом опять на Хамбро и сказал: «Да это же вы!» Вот насколько велико было сходство! Но мне не позволили остаться неузнанным, и когда этот добрый человек из Дамбартона узнал, что писатель — я, он, не помня себя от радости, испросил у меня позволения позвать жену и детей, чтобы они посмотрели на меня и со мной поговорили. Те пришли, совершенно счастливые от того, что меня видят, и я пожал им всем руки. Это было лишним подтверждением того, что я или, во всяком случае, мое имя действительно известны в Шотландии. «Дома в это не поверит никто, — сказал я Хамбро и добавил: — Ну, да и ладно, все равно я не заслуживаю такой чести!» Я расчувствовался и, как всегда, когда мой поэтический талант хвалят больше, чем он того заслуживает, прослезился. Все, что со мною происходит, превосходит самые дерзкие мои юношеские мечты и ожидания; часто мне самому кажется, что настоящее — это всего лишь сон, тщеславный сон, который я, когда проснусь, не осмелюсь пересказать даже друзьям.

В Дамбартоне я распрощался с Хамбро, его женой и детьми, они поехали на приморский курорт, я же на пароходе отправился по Клайду в Глазго. Прощание настроило меня на печальный лад. Все время, проведенное мной в Шотландии, я жил рядом с этими милыми мне людьми. Хамбро был для меня заботливым братом. В его компании я имел все, что, по его мнению, меня могло бы обрадовать; он угадывал наперед мои желания, а его замечательная жена, само воплощение искренности и духовности, относилась ко мне с редким пониманием; их непоседливые и озорные дети также любили меня.

Более я никогда их не видел. Мать семейства я, наверное, встречу только у Господа. Она покинула ради Его царства своих родных на земле, и мои воспоминания возносятся к ней с благодарным чувством. Лишь одно служит утешением: дорогие и близкие нам люди живут не только на земле — они ждут нас на небесах.

Прежде чем покинуть Дамбартон, мне пришлось выдержать внутреннюю борьбу: возвращаться через Лондон домой или продолжить путешествие по Шотландии и продвинуться еще дальше на север, к озеру Лох-Лагган, где находились в это время королева Виктория и принц Альберт. Они, как следовало из направленного мне письма, милостиво изъявили желание увидеться со мною.

Получению этого письма предшествовали некоторые события. Когда в конце моего пребывания в Лондоне, уже измученный и измотанный напряженной жизнью светского общества, я получил любезное приглашение посетить королеву и принца в их резиденции на острове Уайт, я не нашел в себе сил отправиться туда и им представиться. В высшей степени польщенный их необычной милостью, я в равной же мере страдал от невозможности из-за состояния своего здоровья принять ее. Я обратился тогда к нашему посланнику графу Ревентлову, и он, знавший тогдашнее мое нервное и болезненное состояние, посоветовал написать об этом в письме Их Величествам. Когда я отправлюсь в шотландские горы, отдохну там и немного переведу дух, в случае, если я окажусь там поблизости от королевы в добром здравии и самочувствии, мне следовало попробовать испросить у нее аудиенции. Уже будучи в Шотландии, я получил частное письмо от одного из вельмож двора, в котором сообщалось, что Их Величества весьма ко мне расположены и, если мне доведется посетить Лох-Лагган, Ее Величество примет меня.

Пребывание в Шотландии не стало тем отдохновением, на которое я рассчитывал, и состояние моего здоровья после трехнедельного путешествия не улучшилось, к тому же знающие люди сообщили, что на расстоянии в несколько миль от королевской резиденции в Лох-Лаггане нет гостиниц, да и явиться ко двору я должен был непременно со слугой, то есть продемонстрировать, что я гораздо более богат, чем то позволяла мне моя дорожная касса. Писать же королю Кристиану VIII, который столь великодушно предложил мне свою помощь, я тоже не мог, поскольку устно уже отказался принять ее; к тому же, прежде чем я получил бы ответ, прошли бы недели. Я мучительно размышлял, как же мне поступить, и решение далось мне нелегко! В ответном письме моему благожелательному корреспонденту я честно сообщил обо всех этих обстоятельствах, а также о своем желании возвратиться домой. Принятое таким образом решение вынудило меня отказаться от приглашений многих знатных и богатых шотландцев. К великому сожалению, мне так и не удалось побывать в Абботсфорде, куда я имел рекомендательные письма от зятя Вальтера Скотта Локхарта. В Лондоне он радушно принимал меня; дочь Локхарта, любимица дедушки, немало рассказывала мне о старике; вместе с ней мы осмотрели оружие и другие вещи, принадлежавшие великому писателю. Меня поразил его великолепный портрет, с которого он, изображенный сидящим со своей собакой Майдой, как живой, смотрел на меня. От мисс Локхарт я получил автограф того, кого в свое время называли «Великим Инкогнито». И все же, как ни прискорбно, от посещения Абботсфорда и Лох-Лагган мне пришлось отказаться и отправиться обратно домой — сперва на поезде от Глазго до Эдинбурга.

Об одном эпизоде, самом по себе весьма незначительном, но для меня послужившем еще одним подтверждением благоволения ко мне судьбы, я все же расскажу. Во время последней поездки в Неаполь я купил там простую пальмовую тросточку, которая сопровождала меня в нескольких путешествиях, в том числе и в Шотландию. Когда я с семьей Хамбро ехал по пустоши, направляясь от озера Лох-Катрин к Лох-Ломонду, один из мальчиков играл ею и в тот момент, когда мы увидели гору Бен-Ломонд, поднял трость в воздух и воскликнул: «Пальма, видишь ли ты самую высокую гору Шотландии? Видишь ли ты это великое озеро?» — и продолжал в том же духе. Я пообещал мальчику, что, когда тросточка вернется со мной в Неаполь, она расскажет своим подругам-пальмам о стране туманов, в которой обитают духи Оссиана, о земле, где в чести красный цветок чертополоха, красующийся в гербе страны. Пароход прибыл ранее, чем мы ожидали, и нас спешно попросили взойти на борт. «Где моя тросточка?» — заволновался я. Оказалось, что ее забыли в гостинице. Поскольку судно, доставив нас на северный берег озера, возвращалось обратно, я попросил Пугорда, который как раз отправлялся с ним, захватить мою трость с собой в Данию. Я приехал в Эдинбург и утром, когда стоял на вокзале, дожидаясь отправления в Лондон, увидел, как за несколько минут до отхода нашего поезда на станцию прибыл другой состав — из Глазго. С него спрыгнул проводник, подошел ко мне и протянул мне мою пальмовую трость. Улыбаясь, проводник сказал: «Она прекрасно путешествует и в одиночестве!» К трости была прикреплена записка: «Передать датскому писателю Хансу Кристиану Андерсену!» Представьте себе, сколь великую обязательность и заботливость требовалось проявить, чтобы трость, переходя из рук в руки, добралась наконец до своего хозяина, путешествуя сначала на пароходе по озеру Лох-Ломонд, потом с водителем омнибуса, затем снова на пароходе и, наконец, на поезде — и все это при наличии столь туманного адресата. Она попала мне в руки только потому, что дело происходило в Шотландии. Я чувствую, что просто обязан сочинить после этого сказку о трости, и как было бы хорошо, если бы она вышла у меня столь удачной, как путешествие самой трости!

Мы ехали на юг через Ньюкасл и Йорк. Я встретил в вагоне английского писателя Хука с женой, они знали меня и рассказали, что сейчас во всех газетах Шотландии только и пишут, что обо мне и о моем визите к королеве, которого в действительности вовсе и не было. Однако газеты обо всем знали лучше — я видел потом одну из них, в которой описывалось, как я читал вслух королеве свои сказки. Естественно, в статье не было ни слова правды. На одной из станций я купил последний номер «Панча»; в нем также писали обо мне. Это была небольшая заметка, автор которой негодовал по поводу того, что я, иностранец, зарубежный литератор, удостоился приглашения королевы — чести, которой не заслужил еще ни один английский писатель! Это едкое замечание вкупе с описанием визита, который так и не состоялся, немало огорчило меня. Спутники поспешили меня утешить, говоря о заметке в юмористическом журнале «Панч», что «попасть в этот журнал — верное свидетельство популярности. Немало нашлось бы англичан, готовых заплатить изрядную сумму, лишь бы о них напечатали на его страницах!». Тем не менее я все же предпочел бы быть от этой чести избавленным. Расстроенный и подавленный подобными отзывами и сопутствующей скандальной славой, я прибыл в Лондон совершенно больным. Граф Ревентлов обещал мне при случае обязательно замолвить за меня словечко перед благородной королевой и принцем Альбертом.

Я решил остаться в Лондоне еще на несколько дней, ведь ничего, кроме «светской жизни» и немногих выдающихся деятелей этой страны, я здесь еще не видел. Галереи, музеи и все прочие достопримечательности оставались для меня неизвестными, у меня не было времени даже на то, чтобы осмотреть Туннель. Как-то утром я все же решил посетить его. Добраться до места мне посоветовали на одном из небольших пароходов, курсировавших вверх и вниз по Темзе, но как раз тогда, когда я наконец собрался отправиться в путь, здоровье мое внезапно настолько ухудшилось, что я решил отложить экскурсию и тем самым, как знать, быть может, спас себе жизнь, потому что именно в тот день и час, когда я, предположительно, должен был находиться на борту, одно из таких суденышек под названием «Крикет» взорвалось вместе со всеми 100 пассажирами, находившимися на нем. Слух о несчастье мгновенно облетел Лондон, и хотя, конечно же, я не обязательно попал бы именно на «Крикет», возможность да и сама вероятность несчастного поворота судьбы были так близки, что я вознес торжественную и благоговейную молитву Господу с благодарностью Ему за посланное мне недомогание, которое заставило меня отказаться от этой поездки.

Весь высший свет в это время покинул Лондон, Опера закрылась, большинство моих друзей отправились на курорты или на континент. Я затосковал по Дании, по дорогим моему сердцу людям, но еще до моего отъезда из Англии меня пригласил провести несколько дней у себя в Севеноксе мой английский издатель Ричард Бентли. Севенокс, маленький городок рядом со знаменитым парком Кноул, находится совсем неподалеку от железной дороги, идущей к Каналу, таким образом, сей приятный визит оказался еще и удобным — я наносил его, можно сказать, по дороге домой.

Я уже и ранее бывал в Севеноксе, крохотном игрушечном городке. На этот раз я добрался по железной дороге до Танбриджа, где меня уже ожидал экипаж Бентли. По дороге нас окружали картины самой настоящей датской природы: пространства зеленых полей разнообразили невысокие холмы, на которых росли одиночные старые деревья, придававшие ландшафту вид парка, — отличие составляли лишь разделявшие поля деревянные резные изгороди или железные решетки.

Дом Бентли произвел на меня самое благоприятное впечатление: комфортные и богато убранные комнаты, розы и вечнозеленые растения в саду, а также прекрасный вид на расположенный неподалеку знаменитый Кноул-парк со старым замком, принадлежащим эрлу Амхорсту. Один из прежних обладателей замка был поэтом, в честь него один из его покоев назвали Залом поэтов; в нем на самом видном месте висит портрет самого поэта — старого благородного господина в полный рост; остальные стены также украшены портретами знаменитых писателей, составляющих ему компанию.

По соседству с домом Бентли располагался магазинчик, в точности напоминавший старую антикварную лавку, какую описывает Диккенс в «Часах мастера Хамфри». Среди хозяев дома, близких моему сердцу милых людей, день пролетел, как праздник. Мне понравился староанглийский семейный уклад, понятие которого включает в себя все те удобства и уют, какие только могут доставить богатство и хваленая английская вежливость. Из многих записей, которые я сделал здесь в альбомах, наилучшим образом выражает владевшее мною тогда настроение стихотворение, которое я посвятил самому Бентли.

Страной Шекспира с детства грезил я...
В пути был страх, сомнения, истома,
Но здесь земля — луга, леса, поля, —
Как в Дании. Я оказался дома.

И пусть я к звукам речи не привык,
Зато сердец понятен мне язык, —
Обыденность под солнцем Альбиона
Вдруг расцвела, как посох Аарона.

Как бы ни нуждался я в отдыхе и покое после столь напряженного путешествия, какое выпало мне на долю в Англии и Шотландии, описанное время вспоминается мною как самая солнечная пора жизни, когда мне довелось в полной мере вкусить мед почестей и признания. Признаться, в конце концов все это даже начало меня утомлять; тем не менее я с грустью покидал людей, подаривших мне столько тепла и радости, и в особенности того человека, которого искренне полюбил и с которым расставался, как впоследствии оказалось, на долгие годы, а именно Чарлза Диккенса. После нашего знакомства, состоявшегося в салоне у леди Блессингтон, он несколько раз приходил ко мне в гостиницу, но меня не заставал. Более в Лондоне мы не виделись, я лишь получил там от него несколько писем, и он сам принес ко мне в гостиницу все свои книги — отличное иллюстрированное издание с посвящением в начале каждого тома: Хансу Кристиану Андерсену от друга и поклонника его таланта Чарлза Диккенса.

Я знал, что он с женой и детьми отдыхает, принимая морские ванны, где-то на побережье Канала, но, где именно они останавливались, никто точно сказать не мог. Домой я ехал через Рамсгит и Остенде. В надежде, что письмо найдет своего адресата, я написал Диккенсу, указав день и час, когда буду в Рамсгите; таким образом, он мог оставить адрес своего пребывания в гостинице, где я должен был остановиться. Я сообщал ему в письме, что, если он живет не очень далеко от тамошних мест, я с удовольствием навещу его, чтобы повидаться еще раз. В гостинице «Ройел Оукс» меня действительно ожидало письмо от Диккенса, он жил примерно в одной датской миле оттуда, в Бродстере; они с женой ожидали меня там к обеду. Я взял экипаж и помчался в этот маленький городок, расположенный на самом берегу моря. Семейство Диккенсов снимало небольшой, но приятный и аккуратный домик. Хозяин с женой встретили меня очень радушно, и мне у них до того понравилось, что я долгое время не замечал, какой прекрасный вид открывается из столовой, где мы сидели: окна комнаты выходили прямо на Канал, волны открытого моря подкатывались почти к самым стенам. Пока мы ели, начался отлив, вода отступила удивительно быстро, обнажив большую отмель, в песках которой, наверное, покоятся кости многих погибших здесь моряков; вскоре зажегся и маяк. Мы говорили о Дании и датской литературе, о Германии и языке этой страны; Диккенс собирался учить его. Неожиданно к дому подошел шарманщик-итальянец, и остаток обеда прошел под аккомпанемент его инструмента. Диккенс заговорил с ним по-итальянски, и при первых же звуках родной речи лицо музыканта засияло от радости.

После обеда в столовую пришли дети. «У нас их хватает», — сказал Диккенс. Их и в самом деле было ни больше ни меньше, как целых пятеро, да еще шестого не было дома. Дети исцеловали меня, а самый маленький поцеловал себя в ладошку, а потом протянул ее мне. К кофе явилась молодая дама, как сказал Диккенс, одна из моих поклонниц; он обещал пригласить ее сразу же, как только я приеду. День клонился к вечеру. Миссис Диккенс была примерно одного возраста с мужем, чуть полноватая; милое и искреннее выражение ее лица сразу же пробуждало к ней доверие. Она восторгалась Йенни Линд и мечтала когда-нибудь заполучить ее автограф, хоть и понимала, как это будет трудно. К счастью, у меня сохранилась записка от Йенни Линд, в которой она приветствовала мое появление в Лондоне и сообщала о своем местожительстве, и я подарил ее миссис Диккенс. Мы расстались поздно вечером, Диккенс обещал писать мне в Данию.

Но мы встретились до моего отъезда еще один раз. Диккенс удивил меня: он приехал в Рамсгит на следующее утро, появившись на пирсе в тот момент, когда я уже собирался взойти на борт парохода. «Мне захотелось еще раз пожелать вам счастья», — сказал он, поднялся со мной на пароход и оставался на нем, пока колокол не подал сигнал к отплытию. Мы пожали друг другу руки. Диккенс ласково заглянул мне в глаза своим проницательным взглядом, а когда пароход отходил, встал на самый край смотровой площадки маяка, такой энергичный, моложавый и прекрасный! Он махал мне шляпой. Диккенс был последним, кто посылал мне привет с милого побережья Англии.

Я сошел на берег в Остенде и сразу же увидел на причале короля Бельгии с супругой, они были первыми, кого я приветствовал, вернувшись на континент, и кто доброжелательно ответил на мое приветствие; никого из знакомых у меня здесь не было, а об этих двоих я по крайней мере знал, кто они. В тот же день я отправился по железной дороге в Гент. Утром в Генте, когда я на вокзале ожидал поезда, следующего на Кёльн, ко мне подошли несколько пассажиров и познакомились со мной, сказав, что узнали меня по портрету. Вскоре на перрон вышла английская семья, от нее отделилась дама, приблизилась ко мне, и сказала, что она писательница и уже встречала меня на званых вечерах в Лондоне, но меня тогда окружало так много народа, что на просьбу представить ее граф Ревентлов отвечал: «Вы же видите, что это невозможно». Я рассмеялся. Действительно, заметил я, тогда это было невозможно, ибо я был в большой моде, однако теперь я в полном ее распоряжении. Дама вела себя искренне и непринужденно и превозносила мою счастливую звезду — ведь я так заменит! «Ах, это такая малость! — сказал я и добавил: — Да и долго ли это продлится! Впрочем, я приемлю славу с удовольствием, хоть и не без опаски: вознестись нетрудно — сложнее оставаться на высоте!» Я был так благодарен, так преисполнен счастья; по дороге через Германию, куда долетели слухи об оказанном мне в Англии торжественном приеме, повсюду меня встречали знаки приязни и уважения. Но вот в Гамбурге я встретил соотечественников и соотечественниц.

«Боже мой! Андерсен! Вы ли это? Нет, вам обязательно надо видеть, как уморительно высмеял «Корсар» ваше пребывание в Англии. Вы нарисованы там в лавровом венке и с мешками денег! Боже, как смешно!»

Спустя несколько часов по приезде в Копенгаген я стоял у окна своей комнаты. Мимо проходили два опрятно одетых господина, они увидели меня, остановились, засмеялись, и один, указав на меня рукой, сказал громко, чтобы я мог слышать каждое слово:

— Смотри-ка, вот и наш знаменитый заграничный орангутанг!

О, как грубо и зло! Это оскорбление уязвило меня в самое сердце — мне его вовек не забыть!

Были, правда, и благожелатели. Многих радовали почести, коих удостоился я — а в моем лице и вся датская нация — в трудолюбивой Голландии и могучей Англии. Один из немолодых наших писателей дружески протянул мне руку и сердечно сказал: «Я, признаюсь, не читал вас прежде, но теперь обязательно это сделаю. Люди судили о вас презрительно и зло, но в вас есть — не может не быть — нечто большее, чем способны оценить наши соотечественники. Если бы это было не так, то в Англии бы вы не встретили подобного приема! Скажу вам откровенно, я совершенно переменил свое мнение о вас!»

Совсем в ином ключе звучал рассказ одного из моих добрых друзей. Он послал редактору крупнейшей нашей газеты несколько английских газет с описаниями почестей, которые выпали на мою долю в Лондоне, и с одной особенно хвалебной рецензией на английский перевод «Сказки моей жизни без вымысла». Редактор отказался взять английские материалы, сказав: «Люди подумают, что там, в Англии, Андерсена просто разыграли!» Мое признание казалось ему невероятным, и он был уверен, что то же самое посчитают другие — мои соотечественники.

Одна газета написала, что деньги на поездку мне дало государство и что разъезжаю я ежегодно. Я рассказал королю Кристиану VIII о распространяемых слухах.

— Вы поступили так, как поступают немногие, — сказал он, — отказавшись от моего искреннего предложения! К вам несправедливы у нас на родине, ибо совсем вас не знают!

Первую же книжку, которую я написал после возвращения домой, небольшую тетрадку «Сказок», я послал в Англию, и она вышла там к Рождеству как «Рождественский подарок моим английским друзьям» со следующим посвящением:

«Чарлзу Диккенсу

Я снова сижу в своей тихой комнатке у нас на родине, но душой и мыслями до сих пор каждодневно уношусь в милую Англии, где всего несколько месяцев назад друзья превратили для меня действительность в прекрасную сказку.

Я работаю сейчас над большой вещью, но по мере работы, как цветочки в большом лесу, вдруг появились на свет эти пять небольших историй. И я решил, что не могу не послать в Англию в качестве подарка к Рождеству те первоцветы, что выросли в моем саду поэта. Я приношу этот подарок Вам, мой дорогой и благородный друг Чарлз Диккенс, тому, кого я с самого сначала полюбил за его произведения и к кому после нашего личного знакомства привязался искренне и от всего сердца. Вы последний, кто пожал мне руку на английском берегу и передал мне прощальный привет от старой Англии. Вполне естественно поэтому с моей стороны послать Вам из Дании свой ответный привет — высказанный со всей искренностью, на которую способно преданное Вам сердце.

Ханс Кристиан Андерсен.
Копенгаген, 6 декабря 1847 г.».

Эта книжка была принята особенно хорошо, и хвалили ее в рецензиях чрезвычайно, хотя поистине солнечным лучом осветило мою душу и сердце первое полученное от Диккенса письмо, в котором он приветствовал и благодарил меня. Душевностью и добротою дышит каждая строчка его письма, получив которое, я почувствовал себя богачом. Я уже и прежде раскрывал перед читателем свои сокровища, так почему же не показать и это! Диккенс не истолкует моего шага неверно.

«Тысяча благодарностей, мой дорогой Андерсен, за Ваше любезное и высоко ценимое мною упоминание обо мне в рождественской книжке. Я весьма горжусь им и чувствую себя крайне польщенным. Не могу сказать Вам, как высоко я ставлю столь сердечный знак признания со стороны человека, наделенного Вашим гением.

Ваша книга осчастливила мой рождественский очаг, сделав его светлее. Мы все от нее в восторге. Ваши маленький мальчик, старик и оловянный солдатик стали моими любимцами. Раз за разом я перечитывал эту сказку с невыразимым удовольствием.

Несколько дней назад я побывал в Эдинбурге, где виделся с некоторыми из Ваших друзей, которые отзываются о Вас с большой теплотой. Так приезжайте же в Англию снова — и поскорее! Впрочем, какое бы решение Вы ни приняли, только не прекращайте писать! Мысль, что мы можем потерять хотя бы одну из Ваших идей, поистине невыносима. Они слишком истинны и прекрасны, чтобы быть достоянием только одного человека.

Мы уже давно вернулись с моря, где я попрощался с Вами, и живем теперь снова в своем доме. Жена просит, чтобы я передал Вам от нее самый теплый привет. То же самое — ее сестра, а также и дети. И, поскольку все мы, как выяснилось, исполнены самых теплых по отношению и Вам чувств, позвольте передать Вам их вместе с приветом от Вашего истинного друга и неизменного почитателя.

Чарлза Диккенса.
Хансу Кристиану Андерсену».

В то же Рождество вышло одновременно на датском и немецком языках мое новое сочинение «Агасфер».

Несколько лет назад, когда идея его создания овладела мной, я обсудил ее с Эленшлегером.

— Что я слышал? — сказал он. — Говорят, вы пишете историческую драму на библейский сюжет! Не понимаю, зачем это вам?

Я изложил ему идею, которую уже описывал здесь выше.

— Но какая же форма вместит все это? — спросил он.

— Я использую их все, переходя от одной к другой, — лирику, эпос и драму, стихи и прозу!

— Но это невозможно! — энергично воскликнул великий поэт. — Я ведь тоже кое-что смыслю в творчестве! В литературе есть формы и границы, и их необходимо соблюдать! К примеру, дерево — это одно, а древесный уголь — нечто совсем иное. Что вы на это скажете?

— Сказать-то я бы сказал! — лукаво отвечал я, а маленький чертенок остроумия уже защекотал меня изнутри, раззадоривая, и воспротивиться ему я не мог. — Сказать-то я бы сказал, да, боюсь, вам мой ответ придется не по вкусу!

— Клянусь Богом, что не стану на вас обижаться! — пообещал он.

— Сошлюсь в ответ на ваши собственные слова: дерево — это одно, а древесный уголь — нечто совсем иное. Древесный уголь вы приводите здесь для сравнения. Но ведь с таким же успехом вы могли бы продолжить и сказать: сера — это одно, а селитра — нечто совсем иное. Однако всегда может найтись некто, кому придет на ум соединить воедино все три эти столь разные ингредиента, и тогда — он изобретает порох!

— Андерсен! Что такое я слышу — вы изобретаете порох! Я знаю, вы хороший человек, однако верно о вас говорят: слишком уж вы тщеславны!

— Увы, тщеславие — непременный ингредиент нашего ремесла! — отвечал за меня разгулявшийся лукавый чертенок.

— Ремесла! Ремесла! — эхом повторил за мной мой дорогой великий поэт, который на этот раз совершенно меня не понял.

Когда наконец «Агасфер» вышел в свет и Эленшлегер прочитал его, он, следуя моей просьбе — ведь я хотел знать, не изменилось ли его первоначальное мнение о поэме, — прислал мне письмо, в котором благожелательно, но чистосердечно признавался, как мало понравилось ему мое новое произведение. Поскольку слова Эленшлегера наверняка будут интересны читателям не одного поколения и многие придерживаются относительно этой моей поэмы одного с ним мнения, я не хочу скрывать от публики его приговор.

«Мой дорогой Андерсен!

...Я всегда признавал и поощрял в Вас прекрасный талант оригинального сочинителя наивных и вдохновенных сказок, равно как и бытописателя жизни в новеллах и путевых записках. Радовали Вы меня и своим даром драматурга, сказавшимся, например, в «Мулате», хотя в этом случае Вы воспользовались уже готовым и поэтически обработанным материалом, так что достоинства пьесы — в основном, лирического характера. Несколько лет назад, когда Вы прочитали мне отрывки из задуманного вами произведения, я честно высказался, что подобный план и форма сочинения не по мне. Несмотря на это, Вы выглядели в высшей степени удивленными, когда при последнем нашем свидании услышали от меня, что я остался об этой книге того же мнения, с тем, правда, замечанием, что я еще недостаточно вчитался в нее. Я внимательно перечитал ее снова, но своего суждения не меняю. Книга произвела на меня неприятное и раздражающее впечатление. Вы должны простить меня за то, что говорю Вам это начистоту! Вы хотели, чтобы я высказал свое мнение, и я излагаю его Вам, поскольку не хочу прибегать к вежливым оговоркам. Насколько я разбираюсь в драматической композиции, Агасфер для драмы — неподходящий сюжет. По этой самой причине от него отказался Гёте. Сказочная легенда в духе барокко требует юмористического подхода. Башмачнику суждено остаться башмачником. Мы же имеем дело с башмачником, не желающим знаться со своими колодками, и при этом настолько заносчивым, что он не желает верить в то, чего понять не способен. Делая этого башмачника абстрактным понятием умозрительной поэзии, Вы тем самым лишаете его возможности стать предметом поэзии истинной и тем более драмы. Драма требует напряженного, полного и видимого действия, которое выражается и проявляется в характерах. Но этого в Вашей пьесе нет. На протяжении всего действия Агасфер выступает у Вас как пасующий перед трудностями, рефлектирующий созерцатель. Другие персонажи действуют столь же мало, и вся поэма состоит из лирических афоризмов, фрагментов, иногда рассказов, весьма условно связанных между собой. Мне кажется, что она при всей своей претенциозности никакими особыми достижениями похвастаться не может. Ваша поэма по своему содержанию замахивается чуть ли не на всю мировую историю от рождения Христа и до наших дней. Того, кто основательно и усердно изучал все ее знаменательные эпизоды и великих личностей, подобного рода лирические афоризмы, изрекаемыми всеми этими гномами, ласточками, соловьями, русалками и т. д., могут лишь разочаровать. Разумеется, в Вашем сочинении местами встречаются прекрасные лирические отступления и описания, примером чего могут служить сцены с гладиаторами, гуннами и дикарями. Тем не менее этого недостаточно. Таковы мои суждения по поводу того, что касается формы и содержания; в поэтическом же отношении произведению также не хватает истинной глубины и торжественности, неотъемлемых от всего великого и возвышенного. В целом оно представляется мне описанием сна. Ваша естественная склонность к созданию сказок проявляется и в этом сочинении, ибо все события в поэме выступают почти как сказочные видения. Гений истории не вносит в Ваше произведение своего основного качества — великого разнообразия, да и работа мысли в нем не особо видна, а образы не новы и недостаточно оригинальны. Ничто в поэме не трогает нашу душу, более того, наши симпатии даже оказываются на стороне Вараввы. Действительно, преступник, по сути, вознаграждается и прославляется, поскольку мы не видим его в действии и не наблюдаем за развитием характера, нам лишь рассказывают о том, что он убил старую женщину, после чего на небесах происходят ликование и радость по поводу его обращения.

Вот таково мое мнение! Возможно, я и ошибаюсь, однако говорю абсолютно искренне, в соответствии с моими убеждениями, кои не могу менять из вежливости или лести!

Поэтому простите меня, если я нечаянно Вас обидел; уверяю Вас в совершеннейшем своем почтении к Вам, в ком я признаю и уважаю гениального и оригинального писателя, работающего в несколько иных направлениях.

Всегда преданный Вам
А. Эленшлегер.
23 декабря 1847».

Письмо содержит много правильных суждений о моем сочинении, хотя я оцениваю и рассматриваю его иначе, чем наш великий благородный поэт. Я никогда не называл «Агасфера» драматической поэмой, поэтому его нельзя рассматривать в ряду произведений этого жанра; в нем нет и не может быть драматической интриги, как не может быть и присущей поэме красочности в обрисовке характеров. «Агасфер» — это сочинение, которое благодаря многообразию форм должно пояснять и подчеркивать следующую идею: человечество отвергло божественное начало, однако вопреки этому движется вперед к совершенству и знанию. Я хотел показать это кратко, ясно и образно, используя при этом самые разнообразные формы; пики истории в этом смысле служили мне лишь необходимой декорацией.

Сопоставлять «Агасфера» с драмой Скриба или же эпосом Мильтона также неправильно; главное в этом сочинении — фигура автора, зримо раскрывающая идею в избранной мною форме. Именно за счет этого афористические фрагменты, о которых пишет Эленшлегер, подобно кусочкам мозаики складываются в единое целое, образуют общую картину.

О любом здании можно сказать, что оно состоит из отдельных, лежащих один поверх другого камней. Каждый из них можно рассматривать по отдельности, но тогда не увидеть созданное их соединением единое целое.

В последние годы, однако, звучит все больше голосов, созвучных с надеждами, которые я возлагал и отчасти все еще возлагаю на это мое сочинение, в любом случае знаменующее переломный момент в моем развитии как писателя.

Первым и, пожалуй, единственным, кому произведение сразу же и безоговорочно понравилось, был историк Людвиг Мёллер; он считал что именно «Агасфер» и «Сказки» определили мое место в датской литературе.

За рубежом это мое сочинение также пользовалось успехом. Так, например, в немецком сборнике под заглавием «Вернисаж мировой литературы», представляющем образцы лирической и драматической поэзии всех стран с древних времен по настоящее время, от индийской драмы, еврейских псалмов и народных сказителей Аравии до трубадуров и поэтов наших дней, в раздел «Скандинавия» из произведений датских писателей, помимо сцен из «Хокона Ярла», «Дочери короля Рене» и «Тиберия», включены также сцены из «Агасфера».

Замечу, впрочем, что именно сейчас, когда я дописываю эти листы, то есть через 8 лет после выхода «Агасфера» в свет, в благожелательной основательной рецензии на мое «Собрание сочинений», опубликованной в «Датском ежемесячном журнале», ему уделяется большее внимание, чем прежде. В «Агасфере» наконец разглядели то, что вижу я, — новое начало, определившее развитие моего творчества в будущем.

Примечания

...бюст Верне работы Торвальдсена... — Мраморный бюст французского художника О. Верне (1789—1863) был изготовлен Торвальдсеном в 1846 г.

...из баллады о Леоноре... — Имеется в виду баллада «Леонора» (1773) немецкого поэта Г.А. Бюргера (1747—1794).

Семптимий Север — римский император из династии Северов (193—235).

...«Страделлу» Флотова и «Вольного стрелка» Вебера... — Речь идет об опере Ф. фон Флотова (1812—1883) «Страделла» (1844) и опере К.М. Вебера «Вольный стрелок».

Пил Р. (1788—1850) — английский государственный деятель, премьер-министр в 1839—1846 гг.

...Кристиан VIII только что опубликовал свое открытое письмо... — Имеется в виду открытое письмо датского короля Кристиана VIII 8 июля 1846 г. об общем для Дании и Шлезвига порядке престолонаследия. Нацеленное на присоединение к Дании Шлезвига, оно вызвало волну недовольства в Германии.

...пошла на сцене и снискала большой успех опера Хартманна «Маленькая Кирстен»... — Опера «Маленькая Кирстен» была поставлена на сцене Королевского театра в мае 1846 г. и признана одним из шедевров датской оперной классики. Музыку к опере «Маленькая Кирстен» написал композитор Хартманн.

...принес ему свой перевод стихотворения Байрона «Тьма»... — Перевод Андерсена стихотворения Байрона «Тьма» (1916) был опубликован в журнале «Валькириен» в марте 1832 г.

...те идеи, которые позже были изложены им в труде «Дух в природе»... — В сочинении Х.К. Эрстеда «Дух в природе» (1850) наряду с проблемами научного знания освещались вопросы литературы и искусства.

...не поняты даже Мюнстером. — Мюнстер Я.П. (1775—1854) — датский епископ. В «Замечаниях по поводу сочинения Х.К. Эрстеда «Дух в природе»» (1850) Мюнстер с позиций религиозной ортодоксии критиковал натурфилософские взгляды Х.К. Эрстеда.

...принятую в «Робинзоне» Кампе... — Имеется в виду сочинение «Юный Робинзон» (1779) немецкого педагога Й.Х. Кампе (1746—1818), переработавшего знаменитый роман Д. Дефо в назидательное чтение для подростков.

В Германии после выхода моего «Собрания сочинений»... — Речь идет об изданных в Германии Лорком «Собрании сочинений» Андерсена в 50 т. (1847—1872) и «Избранных сочинениях» Андерсена в 8 т. (1853).

Спокойно спи!.. — Первая строка стихотворения «Старый холостяк» из сказки Андерсена «Ночной колпак холостяка».

...перевел на голландский все мои романы... — На самом деле переводчиком К.Й.Н. Нюгордом (1813—1881) был переведен на голландский язык роман Андерсена «Импровизатор». Переводы других произведений, о которых упоминает Андерсен, осуществлялись разными людьми и публиковались подчас анонимно.

...издатель голландской газеты «Время». — Речь идет о голландском писателе Й.Л. ван дер Флите (1814—1851), издателе иллюстрированного еженедельника «Время», в котором в 1845—1847 гг. публиковались сказки и отрывки из автобиографии Андерсена.

Леннеп Я. ван (1802—1868) — нидерландский писатель, обращавшийся главным образом к исторической теме. Пьеса Леннепа «Освобождение Харлема» и роман «Декамская роза» были опубликованы соответственно в 1832 и 1833 гг.

Хенгист и Хорса — предводители дружин англосаксов.

...автор «Рассказов о юности» ван Кнеппельхоут... — Кнеппельхоут Й. (1814—1885), нидерландский писатель, автор юмористических рассказов о жизни студентов.

...знаменитый гаагский актер-трагик Петерс... — Имеется в виду актер Гаагского театра А. Петерс (1846—1853).

...изобразил сцену в тюрьме из «Тассо» Гравенвэйрта... — Речь идет о драматической поэме нидерландского писателя Й. Гравенвэйрта (1790—1870) «Тассо в Риме» (1826.)

...патриотической песни «В чьих жилах голландская кровь!» — Текст песни «В чьих жилах голландская кровь!» был написан поэтом X. Ван Толленсом, музыка — композитором Й.В. Вилмсом.

...как поется в народной песне о «молодом г-не Педерсене»... — «Молодой г-н Педерсен» — датская шуточная народная песня о неудачливом моряке.

...мне вспомнились диккенсовские Квилп, Нелли и ее дедушка... — Имеется в виду роман Ч. Диккенса «Лавка древностей» (1840), который в 1841 г. был переведен на датский язык под названием «Нелли и ее дедушка».

...как описывал жизнь на этих берегах Марриет... — Речь идет о романе английского писателя Ф. Марриета «Якоб Фейтфул» (1834), перевод на датский — 1836 г.

...что «живу в переулке Пера Мадсена»... — Небольшая улица в центре Копенгагена, пользовавшаяся дурной репутацией. В настоящее время не существует.

...специально для нее написал новую оперу «Разбойники»... — Лондонская постановка оперы Верди «Разбойники» (1847) (по Шиллеру), несмотря на участие Й. Линд, успеха не имела.

...Fuimus Troes! — «...Мы были троянцами!» (лат.), слова из «Энеиды» Вергилия (II, 325.) (Здесь: Как все изменилось!)

Планше Д.Р. (1796—1880) — английский писатель, автор либретто к опере Вебера «Оберон» (1826).

Хамбро Й. (1780—1848) — датский банкир, обосновавшийся в 1840 г. в Лондоне и представлявший интересы Андерсена в английских издательствах.

Блессингтон М. (1789—1849) — английская писательница ирландского происхождения, получившая известность прежде всего как автор романов и путевых очерков.

Болейн Анна (ок.1507—1536) — английская королева, вторая жена короля Генриха VIII, казненная по обвинению в супружеской неверности.

...могила Томсона, слева — Саути, и тут же под широкими плитами пола лежат Гаррик, Шеридан и Самюэл Джонсон. — Томсон Д. (1700—1748) — английский писатель. Саути Р. (1774—1843) — английский писатель. Гаррик Д. (1716—1779) — английский актер. Шеридан Р.Б. (1751—1816) — английский драматург. Джонсон С. (1709—1784) — английский писатель и лексикограф.

...известна по роману В. Скотта «Эдинбургская темница»... — Роман В. Скотта «Эдинбургская темница» (1818) был переведен на датский язык писателем К.Й. Бойе в 1822 г. По словам Андерсена, это был первый прочитанный им роман.

Памятник Вальтеру Скотту — воздвигнут в 1844 г. по проекту архитектора Д.М. Кемпа. Автор мраморного изваяния писателя, созданного в 1846 г., — скульптор Д. Стилл. Мэг Меррилиз — персонаж романа В. Скотта «Гай Мэннеринг» (1915). Последний менестрель — персонаж поэмы В. Скотта «Песнь последнего менестреля» (1805).

Бурке В. — убийца, продававший эдинбургским врачам тела задушенных им жертв. Казнен в 1829 г.

Нокс Д. (1505—1572) — пропагандист кальвинизма в Шотландии, противник шотландской королевы-католички Марии Стюарт.

Стюарт М. (1542—1568) — королева Шотландии.

Фаэтон — в греческой мифологии сын бога солнца Гелиоса. Управляя колесницей солнца, не смог сдержать огнедышащих коней, которые отклонились от обычного пути, что вызвало страшный пожар. За это Зевс поразил Фаэтона молнией. Падение Фаэтона изображали художники разных времен.

Риццио Д. — секретарь Марии Стюарт, убитый 9 марта 1566 г.

Госпиталь Джорджа Хериота — исторический памятник в Эдинбурге. Госпиталь был построен в 1628—1660 гг. на пожертвования королевского ювелира Д. Хериота (1563—1624) и назван его именем.

«Приключения Найджела» — роман В. Скотта о монархии Стюартов, написанный им в 1822 г.

Бонер Ч. (1815—1870) — английский писатель и переводчик, переведший на английский язык с немецкого языка сказки Андерсена.

«Сверчок за очагом» — рассказ Ч. Диккенса, написанный в 1846 г. и вошедший в цикл произведений, объединенных общим названием «Рождественские рассказы».

Кроув К. (1800—1876) — английская писательница, увлекавшаяся оккультными науками. Ее роман «Сьюзен Хопли» (1841) был переведен на датский язык в 1853 г.

«Дева озера», «Роб Рой». — Поэма В. Скотта «Дева озера» увидела свет в 1810 г., роман «Роб Рой» — в 1818 г.

Оссиан. — См. примеч. к сказке «Птица народных песен».

...о Дарнли и Марии Стюарт... — Лорд Генри Стюарт Дарнли в 1565 г. женился на своей кузине, королеве Марии Стюарт, и таким образом приобрел титул короля Шотландии. В январе 1567 г. Дарнли был убит в результате заговора.

...великая битва времен Эдуарда II и Роберта Брюса... — В 1314 г. английский король Эдуард II потерпел сокрушительное поражение от шотландского короля Роберта Брюса.

...из владений Красного Робина... — Имеется в виду главный герой романа В. Скотта «Роб Рой» (1818).

...от того, кого в свое время называли «Великим Инкогнито». — В начале творческого пути В. Скотт скрывал свое авторство.

«Часы мистера Хэмфри» — название журнала Ч. Диккенса, в котором он опубликовал романы «Лавка древностей» (1840) и «Барнаби Радж» (1841).

...как «Рождественский подарок моим английским друзьям»... — Имеется в виду небольшой сборник сказок Андерсена, изданный в Англии в декабре 1847 г. В него вошли сказки «Старый дом», «Капля воды», «Счастливое семейство», «История матери», «Воротничок», «Тень», «Старый уличный фонарь».

Маленький мальчик, старик и оловянный солдатик — персонажи сказки Андерсена «Старый дом».

...вышло одновременно на датском и немецком языках мое новое сочинение «Агасфер»... — Драматическая поэма Андерсена «Агасфер» вышла в свет в Дании и в Германии одновременно, в декабре 1847 г.

«Вернисаж мировой литературы» (Bildersaal der Weltliteratur) — немецкий литературно-критический журнал, в котором в 1833 г. были напечатаны отрывки из «Агасфера» Андерсена.

...помимо сцен из «Хакона Ярла», «Дочери короля Рене», «Тиберия»... — Имеются в виду трагедия Эленшлегера «Хакон Ярл» (1807), трагедия Х. Херца «Дочь короля Рене» (1845), лирическая драма Й.К. Хауха «Тиберий» (1847).

...ему уделяется большее внимание, чем прежде... — Речь идет о рецензии Г. Томсена в первом номере журнала «Данск Монедскрифт» за 1855 г. Анализируя поэму «Агасфер», критик связывает ее появление на свет с началом нового творческого подъема у Андерсена.

1. Перевод. А. и П. Ганзенов.

2. «Сказки» (нидерл.).

3. «Hier gaat man uit porren!» (нидерл.) — «Стучать громко!»

4. Fuimus Troes! — Мы были троянцами! (лат.).

5. «Вот это истинная известность!» (англ.)