В апреле я писал Ингеманну:
«Я получил недавно долгожданное письмо от Чарлза Диккенса. Он пишет, что в конце этого месяца заканчивает свой роман «Крошка Доррит» и становится наконец «свободным человеком». У него между Рочестером и Лондоном есть прекрасный загородный дом, куда он в начале июня вместе с семьей переезжает, и они будут с нетерпением ждать моего приезда. Природа там превосходная, я буду окружен друзьями и потому в восторге от этого предложения. Посмотрим, удастся ли мне устроить все так, чтобы отправиться туда в конце мая через Сорё и присутствовать на Вашем дне рождения 28-го числа этого месяца. Неделей ранее намечается выход моего романа «Быть или не быть». Я позволил себе вольность посвятить его «Поэту Ингеманну и философу Сибберну». Вы понимаете, что стоит за таким посвящением».
Одной из первых, кому я прочитал новую книгу еще до того, как она вышла, была Ее Величество вдовствующая королева Каролина Амалия. Она и ее супруг король всегда относились ко мне с большой добротой и милостью. И на этот раз я провел несколько дней в их прекрасном, окруженном лесами поместье Соргенфри. Листочки на деревьях распустились как раз в ту пору, когда я находился там. Каждый вечер я читал по нескольку глав из романа, действие которого происходит в первую, тяжело давшуюся нам, но все же укрепившую дух нации войну. Во время чтения благородная королева была изрядно растрогана, а когда я окончил, она горячо и от всего сердца благодарила меня. Королева принадлежит к тем благородным и умным женщинам, в обществе которых об их высоком положении забываешь и видишь в них только человечность. Однажды вечером мы отправились на прогулку по лесу и берегу. Я находился во втором экипаже с двумя придворными дамами. Когда Ее Величество проезжала мимо одного места на дороге, где играла стайка детей, они узнали ее, встали в ряд и приветствовали королеву криками «ура». Через некоторое время там же проезжал экипаж, в котором сидел я. «Это — Андерсен! — закричали малыши. — Ура!» Когда мы вернулись в Соргенфри королева сказала мне, улыбаясь: «Мне кажется, все дети знают нас обоих, я слышала, как они вас приветствовали».
На улице и из окон мне то и дело кивают приветливые детские мордашки. Однажды я встретил богато одетую даму, прогуливавшуюся со своими детьми. Самый маленький ребенок оторвался от них, подбежал ко мне и протянул руку. Мать позвала его и сказала — потом об этом говорили: «Не следует заговаривать на улице с незнакомыми людьми». Малыш отвечал: «Да ведь это же Андерсен, его знают все дети».
Этой весной исполнилось десять лет с тех пор, как я был в Англии в последний раз. Все это время Диккенс часто радовал меня письмами. Теперь я наконец сумел воспользоваться его любезным приглашением.
И как же я был счастлив! Пребывание в гостях у Диккенса обещало стать и стало апогеем моего успеха. Не останавливаясь в Голландии, я прибыл во Францию и в ночь на 11 мая отплыл на пароходе из Кале в Дувр. В моем «Собрании сочинений» содержится подробный рассказ об этой, ставшей мне столь памятной поездке к Диккенсу, за время которой он как человек стал мне бесконечно дорог и близок, как дорог и близок мне Диккенс-писатель. Привожу ниже краткое изложение напечатанного.
Я прибыл в Лондон на поезде ранним утром и сразу же пересел на поезд, шедший по Северной железной дороге до Хигхэма. Экипажа в Хигхэме я не нашел, и мне пришлось в сопровождении станционного носильщика добираться до Глэдсхилла пешком. Здесь Диккенс обосновался в прекрасном загородном доме. Он встретил меня крайне приветливо и радушно, выглядел он чуть старше по сравнению с нашей последней встречей, хотя причиной тому была, наверное, борода, которую он с той поры отпустил. Глаза его блестели, как прежде, на губах играла та же улыбка, а его приятный голос звучал, пожалуй, даже сердечнее, чем прежде, если, конечно, такое возможно. Диккенс был в самом расцвете лет, ему исполнилось уже сорок пять, но он отличался все той же мужественной красотой, моложавостью, энергией, оживленностью и остроумием, казалось, весь светился добродушием и сердечностью. Я не найду лучших слов, чем те, которыми описал его в одном из своих первых писем из Англии: «Возьмите самое лучшее из произведений Диккенса, выделите в нем образ положительного героя, и перед вами предстанет сам писатель». Таким же, каким я увидел его в первый час нашей встречи, он оставался все те несколько недель, которые я провел у него, — жизнерадостным, веселым, внимательным.
За несколько дней до моего приезда умер друг Диккенса, комедиограф Дуглас Джерольд. Чтобы собрать несколько тысяч фунтов для его вдовы, Диккенс объединился с Бульвером, Теккереем и актером Макреди. Деньги на помощь вдове должны были поступить от ряда спектаклей и литературных чтений. Из-за этих хлопот Диккенсу приходилось чаще, чем обычно, ездить в Лондон и проводить там целые дни. Несколько раз я сопровождал его и, побывал, таким образом, в его удобно обставленной столичной зимней квартире. Вместе с ним и его семьей я присутствовал также на празднике торговли в Хрустальном дворце. Мы оба впервые увидели неподражаемую трагическую актрису Ристори в заглавной роли в постановке итальянской трагедии «Камма» и в роли леди Макбет. Игра Ристори — особенно в последнем случае — полностью пленила нас: образ героини в ее трактовке поражал своей психологической убедительностью, и в то же время самое чудовищное и отвратительное не выходило за пределы прекрасного. Вряд ли когда-нибудь какой-то другой актрисе удастся с такой достоверностью создать образ этой женщины, который с равной силой потрясал бы наши инстинкты и воображение.
Меня поразили торжественность и фантастическая роскошь, с которыми директор Кин, сын знаменитого актера, ставил на сцене шекспировские пьесы. Я присутствовал на премьере «Бури», где декоративная сторона спектакля была доведена до явной избыточности. Из-за этого полет поэтической фантазии как будто застыл, окаменел в зрительных образах, живое слово же при этом оказалось утрачено. В результате взамен духовной пищи зрители получают лишь золотое блюдо, на котором ее подают.
Произведение Шекспира, сыгранное художественно — пусть даже на пространстве между тремя обыкновенными ширмами, — доставляет мне гораздо большее удовольствие, чем поставленное таким образом, где оно теряется в красотах стаффажа.
Из представлений, которые устраивали в пользу вдовы Джерольда, гвоздем программы явился спектакль, в котором были задействованы сам Диккенс и некоторые члены его семьи. Это была новая романтическая драма «Замерзшая пучина» Уилки Коллинза. Роль одного любовника исполнял автор, роль другого — Диккенс.
Время от времени в доме Диккенса давали для друзей и знакомых любительские спектакли. Один из них уже долгое время хотела посмотреть королева, пожелавшая перенести любительскую постановку на сцену небольшого театра «Галерея иллюстраций». Помимо королевы, посмотреть спектакль явились принц Альберт и дети короля, молодой принц Пруссии и король Бельгии. Кроме них, присутствовали лишь некоторые из родственников и ближайших друзей актеров. Из дома Диккенса на спектакль пришли только его жена, теща и я.
Диккенс исполнил свою роль с трогательным правдоподобием и немалым актерским талантом. Он же вместе с издателем юмористического журнала «Панч» м-ром Марком Лемоном с бесподобным комизмом разыграли небольшой фарс «В два часа утра». Марк Лемон, как говорят, в последнее время с большим успехом выступает на театральных подмостках в роли Фальстафа.
После представления вместе с занятыми в спектакле актерами и их помощниками мы засиделись на банкете за полночь. Небольшой и веселый праздник, устроенный в редакции «Домашнего чтения», затем плавно перетек на лужайку у дома Альберта Смита, покорителя Монблана.
В загородном доме Диккенса я познакомился с самой богатой английской дамой, мисс Бэрдет Коутс, которую все рекомендовали как весьма достойную даму, посвятившую себя благотворительности. Коутс не только построила несколько церквей, но также весьма умело и с истинным христианским рвением заботилась о больных и бедных. Она предложила мне погостить у нее в Лондоне. Я принял ее приглашение и посетил ее чрезвычайно богато обставленный дом в чисто английском стиле, главной и незабываемой достопримечательностью которого тем не менее я до сих пор считаю благородную, в высшей степени женственную и приветливую хозяйку.
И все-таки, какой бы разнообразной и увлекательной ни казалась мне жизнь в Лондоне, я всегда с большой радостью возвращался в дом Диккенсов в Глэдсхилле, ставший на это время и моим домом. В маленькой гостиной, где писатель с женой обычно принимали гостей, было так уютно. Здесь мы провели немало счастливых часов, хотя и их подчас нарушали тягостные, тяжкие мгновения, являвшиеся отголосками того, что происходило вне этого мирка. Я особо помню одно резко критическое высказывание в адрес моей последней книги «Быть или не быть», оно привело меня в тяжелейшее расположение духа, которому я малодушно поддался. И все же, признаться, именно то дурное настроение и раздражение — своего рода испытание, посланное мне свыше, — позволили мне вкусить радость, с которой я воспринимал утешения Диккенса, порожденные его поистине бесконечной сердечностью. Узнав от семьи, насколько я подавлен, он разразился целым фейерверком шуток и выдумок. Когда же он убедился, что и этот блестящий прием не в силах развеять тьму, окутавшую мою страдающую душу, он сменил шутливый тон на серьезный, окрашенный в такие тона сердечности и теплого сочувствия, что я ощутил настоящий прилив сил, наполнивший мою душу необоримым желанием стать достойным его. Глядя в излучающие нежное участие глаза друга, я понял, что должен благодарить «жестокосердную критику». Ведь именно благодаря ей я испытал одно из самых прекрасных мгновений в моей жизни.
Счастливые дни, проведенные у Диккенсов, пролетели быстро, даже слишком быстро. Наступило утро прощания. Но прежде чем вернуться в Данию, я собирался еще посетить Германию, чтобы присутствовать при апофеозе ее литературного величия. Меня пригласили на праздник в Веймар, где открывались памятники Гёте, Шиллеру и Виланду.
Ранним утром Диккенс приказал заложить свою маленькую коляску, сам сел за кучера и повез меня в Мейдстон, откуда я поездом должен был добраться до Фалькстона. Он нарисовал мне план с обозначением всех остановок, и всю дорогу до станции оживленно болтал со мной, в то время как я по большей части ехал молча, лишь время от времени скупо отвечая ему, настолько был расстроен грядущим мигом расставания. На железнодорожном вокзале мы обнялись, и я еще раз, возможно, в последний, заглянул в прекрасные, излучающие душевное тепло глаза того, кем я восхищался как писателем и кого любил как человека. Еще одно рукопожатие, и он уехал. А затем загрохотал, увозя меня, поезд.
«Конец, конец, как и бывает со всеми историями.»
Я написал Чарлзу Диккенсу из поместья «Максен» у Дрездена:
«Дорогой, лучший мой друг!
Я наконец-то могу писать! Кажется, что я был у Вас так давно, слишком давно! Но все эти дни, каждый час, я думал о Вас. Вы и Ваш дом стали частицей моей души, да иначе и быть не могло. Много лет я любил Вас и восхищался Вами; причиной тому были Ваши сочинения, но теперь я люблю Вас ради Вас самого. Никто из Ваших друзей не привязан к Вам больше, чем я. Это поездка в Англию, пребывание в Вашем доме — поистине апогей моей жизни. Вот почему я так медлил с отъездом, вот почему мне было так тяжело прощаться. Кстати, когда мы ехали с Вами из Глэдсхилла в Мейдстон, мне было так тяжело, что я почти не мог поддерживать разговор, я едва не плакал. Впоследствии, вспоминая наше прощание, я очень живо представляю себе, как тяжело, наверное, было Вам спустя несколько дней провожать на борт судна Вашего сына Вальтера, зная, что Вы увидите его не раньше, чем через семь лет. У меня не хватает слов, даже на родном датском, чтобы выразить Вам, какое счастливое время я провел в Вашем доме и как Вам благодарен за это. Каждую минуту я ощущал, как Вы добры ко мне, с каким удовольствием Вы со мной общаетесь и какие дружеские чувства ко мне питаете. Будьте покойны, я ценю их. А с какой сердечностью отнеслась ко мне, совершенно не знакомому ей человеку, Ваша жена. Я понимаю, как мало удовольствия доставляло Вашим близким общение с тем, кто говорит по-английски так, как говорю я; им, видимо, казалось, что я словно с неба свалился им на голову. И все же никто не давал мне это понять. Передайте им за это мою благодарность! В первый же день приезда «Бейби» заявил мне: I will put you out of the window1, но потом он же сказал мне, что имел в виду put меня in of the window2, и я полагаю, его последние слова выражают отношение ко мне всей Вашей семьи. Побывав в таком доме, как Ваш, испытав в нем столько радости, в Париже я чувствовал себя совсем не в своей тарелке. Я будто попал в раскаленный улей, лишенный, однако, меда. Жара стояла гнетущая, и я бежал от нее, совершая в дневное время лишь короткие переезды. Прошло целых пять дней, прежде чем я добрался до Гамбурга, а в Дрезден, где меня ожидала семья Серре, я прибыл только двадцать седьмого. На следующий день отмечался день рождения хозяина поместья, и праздновался он в доме у одного из его друзей, пианиста и композитора Хенсельта, который большей частью живет в Петербурге, хотя летнее время проводит в своем поместье в Силезии. Там я окунулся в атмосферу радости и праздничного веселья. Мы вернулись в Максен в имение Серре только вчера. Я пишу Вам это письмо ранним утром. Я представляю себе, будто сам доставил Вам свое письмо, стою в Вашей гостиной в Глэдсхилле, вижу, как и в первый день моего приезда, цветущие на ее окнах розы, а за стеклом — тянущиеся до самого Рочестера зеленые поля. Я улавливаю тонкий аромат яблок, исходящий от живой изгороди из розовых кустов, за которой лужайка, где ваши сыновья играют в крикет. О, как нескоро еще увижу я эту сцену в действительности, если это вообще когда-нибудь случится! Но что бы ни принес мне разматывающийся клубок времени, мое сердце останется верным, преданным и благодарным Вам, мой великий, благородный друг! Порадуйте меня письмом, напишите, когда прочтете мой роман «Быть или не быть», что вы о нем думаете! Будьте снисходительны и не вспоминайте о тех моих недостатках, которые Вы, быть может, подметили во время нашего общения. Мне бы так хотелось оставить о себе только добрые воспоминания у того, кого я люблю как друга и брата.
Преданный Вам
Ханс Кристиан Андерсен».
Вскоре мой благородный и замечательный Диккенс отозвался и прислал мне обстоятельное и сердечное письмо с приветами от всех и каждого из моих тамошних знакомых, включая даже древний памятник и овчарку, которая у него жила.
Затем письма от него стали приходить все реже, в последние же годы их вовсе не стало.
«Конец, конец, как и бывает со всеми историями!»
Но вернемся к текущим событиям!
В Веймаре царил праздничный блеск. Сюда съезжались люди изо всех немецких земель. Я устроился как нельзя лучше в доме у моего друга обер-гофмаршала Больё. В Веймар была приглашена вся элита немецкого театра, чтобы воздать должное величию Гёте и его значению для сцены, на алтарь которой он возлагал свои творческие усилия. В местном театре поставили несколько сцен из второй части «Фауста», начав их представление с соответствующего пролога, сочиненного директором Дингельштедтом. Двор устроил несколько пышных и интересных приемов, на которых сильные мира сего общались с людьми искусства. Торжественное открытие памятников Виланда, Гёте и Шиллера состоялось в прекрасную солнечную погоду. Игра случая, исполненная поэтического значения, произошла в момент снятия покровов с двух последних фигур. Появившаяся откуда ни возьмись белая птица вдруг запорхала вокруг голов Гёте и Шиллера. Она словно сомневалась, на какую из них усесться, увенчав тем самым соответствующего поэта своего рода символом бессмертия в глазах зрителей. Полетав немного, птица взвилась в ясное солнечное небо и пропала из виду. Я рассказал об этом случае великому герцогу, одному из близких родственников Гёте и сыну Шиллера. У последнего я спросил, в самом ли деле, что, как утверждали многие в Веймаре, я внешне напоминаю его отца. Он ответил, что я действительно похож на него, но сходство касается только фигуры, осанки и походки. «У моего отца, — сказал он, — были большие голубые глаза, лицом он с вами схож не был, да к тому же имел рыжие волосы». О последней подробности я до тех пор не знал.
Для праздничных театральных торжеств Лист написал музыку. Она имела шумный успех, и автора вызвали на авансцену, но мне музыка не понравилась. Думаю, что виной тому — мое личное восприятие: это сочинение показалась мне морем диссонансов, которые затем, конечно же, соединились в гармонии, но меня все же оно не тронуло. Я даже огорчился, что не смог разделить восторги прочих, и мне стало неудобно перед Листом, которым я восхищаюсь как художником и полету мысли которого даже немного завидую. На следующий день Лист пригласил меня на обед. Он пригласил также своих друзей, бывших, конечно же, и его почитателями. Я, однако, чувствовал, что не могу искренне присоединиться к их восторженному хору; это меня мучило, и я, быстро приняв решение, в тот же день уехал из Веймара, хотя до сих пор при воспоминании об этом испытываю чувство неудобства. Жаль, что я тогда поддался настроению и не попрощался с королем фортепиано. Больше я его, бывшего в музыкальном искусстве нашей эпохи явлением феноменальным, не встречал.
Мой путь домой лежал через Гамбург; там свирепствовала холера. Добравшись до Киля, я узнал, что болезнь распространилась и на Данию и сильнее всего проявилась в Корсёре, куда направлялся наш пароход. Погода стояла хорошая, мы прибыли в холерный город даже чересчур быстро, а поскольку до отправления поезда оставалось еще несколько часов, нам волей-неволей пришлось смешаться в зале ожидания с толпой местных жителей.
В Копенгагене мой врач встретил меня вопросом, что потерял я здесь, в столице, где тоже только что было отмечено несколько случаев холеры. Я снова поспешил уехать в деревню — сначала к Инге-манну и оттуда в гостеприимное поместье Баснес; однако, как оказалось, холера была и в близлежащем от него городке Скельскёр. Я не знал об этом, но почему-то тревожился.
Тем не менее я скоро обрел душевное равновесие. Тогда-то у меня и зародилась идея создания новой сказочной комедии «Блуждающий огонек». Ингеманну идея понравилась, однако на бумаге она вылилась лишь в набросок и только через несколько лет в совершенно измененном виде и форме воплотилась в сказке «Блуждающие огоньки в городе».
Директор Королевского театра поручил мне написать пролог к празднику в театре, назначенному на 5 декабря. Прочитать пролог попросили лучшего актера-трагика; тот, однако, в последние годы плохо заучивал текст наизусть, забывал его и делал ошибки. Я опасался, как бы он не стал ошибаться и на этот раз, и не без основания. Великолепным и звучным голосом актер выразительно провозгласил: «Пролог!», но затем стал запинаться и путаться. В результате из гордо реющего праздничного знамени мои стихи превратились в тряпку. Газеты отметили в этой связи великолепную декламацию актера и «полную внутреннюю несогласованность смысла» прочитанного, вину за которую критика, естественно, возложила на поэта, а не на почтенного артиста. На следующий день я опубликовал пролог, чтобы публика его прочитала и, таким образом, поняла, однако все это происходило уже post festum3. Дело это прошлое, однако письмо Ингеманна от того времени служит своего рода поэтической виньеткой к стершейся уже до основания картине:
«Сорё, второй день Рождества 1857 г.
Поздравляю Вас со светлым праздником Рождества Христова и с Новым годом! Не поддавайтесь сплину и дурному настроению, в них могла заставить Вас впасть эфемерная паутина, которую плетут копенгагенские злопыхатели и прочие Ваши обидчики из «внешнего мира». Взгляните на Млечный Путь, представьте себе великую живописную сказку жизни, разворачивающуюся на разных уровнях всего сущего, вплоть до горних высот и последнего великого мирового предела! Возблагодарим же Господа за безмерность красоты, уготованной нам на этом и на ином свете, меж тем как сами мы своим свободным и бодрым дыханием сдуваем грозящую опутать нас паутину мелких и ничтожных планет! Поэзия — это, слава Богу, летучий корабль понадежнее, чем разноцветные воздушные шары, на которых умельцы — виртуозы ежедневно взмывают в небо и падают на землю, ибо непостоянный и зачастую обманчивый ветер aura popularis4, играет ими и может в любой момент швырнуть оземь эти суточные шары-однодневки. Когда критики возьмутся за Ваш «Блуждающий огонек», впустите в свою душу Господа и тем самым освободите себя от зловредного демона-паука, который сковывает и связывает наш дух своей паутиной, происходящей из мира этих лилипутов! Я попытался сделать это в моих «Четырех рубинах», однако навряд ли сумел воплотить данную идею в наглядных образах. С приходом старости суше становишься не только ты сам, ссыхаются и поэтические идеи, лишаясь плоти и крови, без которых на этом свете не обойтись.
Сердечный привет Вам от моей Люси. Домовой, наславший на нее зубную боль и отек рта, попытался расстроить нам Рождество. Но в нашей гостиной стоит рождественская елка, которую поставили горничная и жена садовника, преподнеся нам сюрприз. От фру Йерико я получил в подарок автопортрет мужа в медальоне его работы, а на крышке коробки, в которую он был упакован, она нарисовала красивого рождественского ангела. На свете все-таки много прекрасной дружбы и любви, и угрюмость или слабоволие — это позорная неблагодарность с нашей стороны. Впрочем, Вы, по сути своей, вовсе не таковы, просто эта недостойная возня с прологом Вас расстроила. Пожалуйста, поскорее порадуйте нас известием, что Вы снова радостно и свободно воспарили в поэтические небеса.
Сердечно преданный Вам
Ингеманн».
Примечания
Ристори А. (1821—1906) — знаменитая итальянская актриса, которую Андерсен видел в трагедии «Камма» итальянского драматурга Д. Монтанелли (1813—1862).
...присутствовал на премьере «Бури»... — Речь идет о постановке пьесы Шекспира «Буря» (1612) в июле 1857 г.
Романтическая драма «Замерзшая пучина»... — Драма У. Коллинза «Замерзшая пучина» была поставлена в июле 1857 г.
С издателем юмористического журнала «Панч» м-ром Марком Лемоном... — Английский юмористический журнал «Панч» был основан в 1841 г. писателем М. Лемоном (1809—1870) и редактировался им почти 30 лет.
«Домашнее чтение» — еженедельная газета, издававшаяся Ч. Диккенсом в 1850—1859 гг.
«Конец, конец, как и бывает со всеми историями!» — заключительная фраза сказки Андерсена «Ель».
...когда критики возьмутся за Ваш «Блуждающий огонек»... — Имеется в виду сказка Андерсена «Блуждающие огоньки в городе», написанная в июне 1865 г.
«Четыре рубина» (1849) — сказка Ингеманна, написанная под впечатлением о революции во Франции 1848 г.
1. Я выброшу вас из окна (англ.).
2. Выставить меня в окне (англ.).
3. После праздника (лат.).
4. Дуновение народной благосклонности (лат.).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |